Ребята были потрясены масштабами разрушений. Всем троим Грозный почти родной. Пауль и Алеша провели здесь детство, а Крис юность. Все трое помнят красивейший южный город, утопающий в зелени садов. А что с ним стало после налетов фашистской авиации! Пусть ощутят свою вину, возможно, их донесения тоже наводили самолеты на цели.
— Не ваши ли донесения наводили самолеты на цель? — обвиняющим тоном говорит Чермоев.
— Никаких донесений не нужно было. Цели назначали по воздушным фотографиям даже для ночных бомбардировок. Грозный бомбили днем, — пытается оправдаться Гюнтер.
Рассказывает рядовой Гроне:
— Говорим о судьбе некоторых общих заводских знакомых. Боже мой, я-то думал, что гражданское население эвакуировано из города. Оказывается, наше люфтваффе бомбит не только заводы, но и жилые кварталы. Разбомбили дом в Заводском районе, где мы раньше жили. И дом напротив.
Скорбно стоим во дворе около нашего разрушенного дома.
— А помнишь?! Помнишь, как в этом дворе звучали наши детские голоса, звонко стучал футбольный мяч и азартные крики девчонок-болельщиц? А как по вечерам под старым тутовником на скамейке играл на аккордеоне и пел дядя Коля?
— Помню. На Рыжего, что у нас вратарем был, похоронку еще той осенью прислали. Шурка без вести пропал в первые дни войны.
— Может, не убит, а в плену? Есть надежда…
А Сергей продолжает медленно ронять горькие слова, словно гвозди в крышку гроба вбивает: «Ерофеевых всю семью — при бомбежке накрыло… Из Масловых только Дашутку вынули из-под развалин. На второй день в госпитале умерла. И дядя Коля из второго подъезда…
От развалин нашего дома движемся к центру города. Слава богу, церковь Михаила Архангела цела. Ее белые стены и аквамариновые купола высятся среди руин. В тишине раздаются мерные удары ее колокола, словно погребальный звон по погибшим.
Рассказывает старшина Нестеренко:
— В комсомоле нас воспитывали как атеистов, но тут я чувствую, как колокольный звон проникает мне в самое сердце. Сняв шапку, Ростоцкий истово крестится, глядя на купола.
— Зайдем в церковь, — предлагает он всем.
— Но… мы как бы не вашей веры, — мнется Гюнтер.
— Ничего, БОГ — он для всех один, — веско отвечает Алеша. — Это люди придумали молиться ему по-разному.
Благоговейно, гуськом входим внутрь храма. Полумрак, густой запах ладана и горящих свечей, строгие скорбные лики православных святых на стенах. Сгорбленные бабульки, закутанные в черные платки до самых глаз, удивленно взирают на компанию молодых людей.
Пауль берет несколько свечей, зажигает их от лампадки и ставит перед самой большой иконой. Костя-Кристиан подсказывает ему русские слова: «За упокой души рабов божьих Григория, Семена, Дарьи, Николая… Артура…»
— А можно мне помолиться на немецком языке? Я лютеранин, — шепотом спрашивает у Леши Гюнтер.
— Бог слышит не слова, а язык души.
Они стоят рядом перед одной иконой: сын белого офицера и немецкий фельдфебель.
Их головы опущены, губы шевелятся. О чем они говорили с Богом в эти минуты?
Молили отпустить грехи, просили благословения?
Позже Алеша признался мне, что примерно так оно и было: он испрашивал у Христа разрешения на сотрудничество с безбожниками-коммунистами.
После идем на кладбище, чтобы разыскать могилу деда Ростоцкого — казачьего полковника. Еле находим ее среди обилия совсем свежих могил. Здесь похоронены жертвы вражеских бомбардировок. На нескольких замечаем дату 1941–1942. «Одна из бомб попала в ясли, некоторых малышей спасти не удалось», — скорбно объясняет Владимир.
Рассказывает рядовой Гроне:
— Вы представляете, каково это — чувствовать себя убийцей невинных младенцев?! Конечно, не я сидел в кабине того бомбардировщика. Ни я сам, ни мои товарищи (клянусь честью!) ни разу не подняли руку на беззащитную женщину, старика или ребенка. Мы не насиловали, не пытали, не вешали, не жгли деревни. Но это делали солдаты в одной с нами вермахтовской форме. Или местные бандиты оружием, которое мы им привезли.
Господи, прости нас! Мы родились не в той стране и не в то время. Мы не вольны выбирать место своего рождения. Но мы вольны выбирать путь, по которому идем. И вольны покаяться в своих грехах или грешить дальше.
На обратном пути Сергей предлагает заехать к его матери и сестре, они уехали от бомбежек Грозного в село, находящееся буквально рядом с нашей крепостью. Тетя Тося работает на фельдшерском пункте, дочка ей помогает.
Рассказывает старшина Нестеренко:
— Хочу пригласить друга детства к себе домой, показать матери и сестре, но он вдруг упирается: «Не пойду. Мне стыдно. Что я им расскажу о себе?» Почему-то особенно стесняется мою младшую сестренку.
— Ну, давай я скажу, что ты немецкий коммунист, добровольно перешел на нашу сторону и выполняешь важное задание в разведке.
Его глаза загораются: «Точно, Гуле это понравится!»
Он видел у меня ее фотографию. Влюбился, что ли? Вспоминаю, что он еще в детстве трепетно относился к малютке Гулико.
Заезжаем в село, но сестра на дежурстве, дома одна мать. Конечно, ей врать в глаза мы не могли и рассказали всю правду.
Они стояли в полутемной кухне, на фоне заклеенных крест-накрест оконных стекол: мать погибшего советского солдата и пленный солдат фашистской армии. Пауль встал перед ней на колени и плакал, просил прощения за Сему. Она тоже плакала, называла его сыночком Павликом, гладила его светлые вихры, а он ловил и целовал ее руки.
Потом сказал, что будет работать с НКВД, что бы от него ни потребовали.
Позже, когда подошли Петров с Чермоевым, я рассказал им об этой сцене. На мое удивление, Аслан отреагировал очень бурно и негативно:
— Ну уж, Таисия Семеновна! Не ожидал я, что вы, мать погибшего красноармейца, станете разводить сантименты с фашистом.
— Аслан! — спокойно сказала моя мать. — А вам никогда не приходило в голову, что эти немецкие мальчишки тоже жертвы фашизма?
— Они сами?! Ну, это вы, товарищ Нестеренко, загнули!
— А разве нет?! Гитлер искалечил их души и судьбы. Их обманули, оторвали от дома, засунули в такую мясорубку и заставили участвовать в таких ужасах, что вон Крис даже до истерики дошел. Ведь им всего по 19 лет, так же как и вашему старшенькому.
— Мой сын сейчас героически дерется под Сталинградом как раз с такими «мальчиками», как они. И в истерики не впадает! — презрительно фыркнул Чермоев. — Это все ваши женские нежности.
— Вам трудно понять, — вздохнула мама. — Они европейцы, христиане, они немного иные. Ваши дети по-другому воспитаны, более закаленные, что ли, они тверже воспринимают жестокие стороны жизни. Я знаю Павлика, он крольчонка не мог убить.
— Вот и я говорю, что ваши Павлик и Кристиан сопливые трусы. Поэтому немцы проиграют войну.
— Асланбек, смелость и жестокость — разные вещи.
— Таисия Семеновна, нам надо идти. Гроне, где ты там шляешься? Не забывай, что ты в плену, а не у тещи на блинах!
— Сережа, Павлик, не забудьте свитера. Ночью в горах очень холодно, — крикнула нам на прощание мама Нестеренко.
Рассказывает рядовой Гроне:
— Тетя Тося дала нам с Серегой два теплых свитера из козьей шерсти. Я помню, она всегда любила вязать и даже научила мою мать. Серегин свитер немного поношен, а мой меньшего размера и совсем новый. Он мне чуть широковат, но длина и рукава впору. «Господи, она же его для Семы вязала», — соображаю я. Но он погиб, ни разу не надев его. Прислоняю пушистую шерсть к лицу. Вы не представляете, что значил для меня Семка! Как у Пушкина, «мой первый друг, мой друг бесценный». Мы делили пополам все радости и горести, все детские тайны и секреты. Мы ни разу ни ссорились, но всегда заступались друг за дружку в драке с чужими мальчишками. Часто мы говорили посторонним, будто мы братья, и, представьте, нам верили. Мы были достаточно похожи внешне, Семен был намного светлее Сергея, этакий светлоглазый шатен.