Думаю, ты немного хвастаешь, Аврелий! Как большинство молодых людей, ты, вероятно, обладал живой фантазией, но когда я через несколько лет встретила тебя, мальчик, с которым я делила ложе, был скорее ищущим и неопытным. Да и ты сам пишешь, что испытывал чувство стыда, не имея такого же опыта, которым, судя по их уверениям, обладали твои товарищи. Они хвастали своими «позорными пороками», пишешь ты, но ты и сам делал то же самое. Да, не кажется ли тебе, что это звучит по-детски? Но позорно ли? Самое позорное из всего возможного то, что подобные детские шалости занимают епископа Гиппонского. Ничто человеческое не должно быть епископу чуждо{33}, а мальчики — они мальчики и есть. Ты избегаешь даже называть это ужасающее «ночное преступление», которое совершил в шестнадцатилетнем возрасте, когда вместе с другими мальчишками украл несколько груш с грушевого дерева{34} [39].
Но вот ты становишься более серьёзным. Сначала делаешь ссылку на слова апостола Павла о том, что «хорошо человеку не касаться женщины»{35} [40]. О дражайший Аврелий, почему ты вытаскиваешь на свет Божий только эту единственную строку? Думаю, кое-чем, усвоенным тобой, ты обязан манихеям. Разве тебя не учили в школе риторики, как опасно выдёргивать одно предложение из его контекста? Апостол Павел действительно пишет, что для мужчины благо не касаться женщины, однако же, продолжает апостол, дабы воспрепятствовать прелюбодеянию, каждому мужчине должно иметь собственную жену, а каждой женщине — собственного мужа. Далее, как подчёркивает апостол, женщине и мужчине должно быть единым телом и постоянно отдаваться друг другу, дабы каждый из них не впадал бы в искушение неверности из-за того, что не в силах жить в воздержании{36}.
Вопрос заключается в том, очень ли разумно полагать, что «можно спастись от позорных желаний», выбирая Воздержание? Если спросишь меня, я отвечу: скорее напротив. По правде говоря, ты производишь впечатление человека более поглощённого этой проблемой, нежели большинство мужчин твоего возраста, хотя, стало быть, прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как ты бросился в объятия матушки Добродетели (Воздержания). Ну да, ты ведь никогда ни в малейшей степени не дозволял себе возврата с этого пути!
«Если изгоняешь природу вилами, она всё равно возвращается назад», — пишет Гораций{37} [41]. Если не подойдёшь в таком случае к вопросу более радикально, так оно и случается: ты пишешь, что для тебя было бы лучше всего оскопить себя в дни юности ради Царства Небесного{38} [42]. Именно тогда-то ты мог бы в более счастливом расположении духа ожидать, что Бог заключит тебя в свои объятия. Бедный Аврелий! Как ты стыдишься быть мужчиной, ты, что был моим милым наездником! Даже теперь — и, стало быть, через много лет после того, как ты избрал своей невестой Добродетель, — даже теперь ты жалуешься Господу, что тебе по-прежнему не хватает рядом женщины.
Десятая книга, Ваше Преосвященство! Ты пишешь там: «И, однако, доселе живут в памяти моей (о которой я много говорил) образы, прочно врезанные в неё привычкой. Они кидаются на меня, когда я бодрствую, но тогда они, правда, бессильны, во сне же доходит не только до наслаждения, но до согласия на него»{39} [43].
Я толкую эти откровения таким образом, что ты всё ещё не кастрировал себя. Может, даже тебе порой не хватает меня? Может, эти воспоминания обо мне и наших старых «привычках» являются тебе во снах твоих? Потому что ты, в конце концов, не совершил этого, Аврелий? Ты, что некогда был гордым столпом ложа моего! Почему ты с таким же успехом не ослепил себя? Сделал же это Эдип{40}. Почему ты не отрезал свой язык? Потому что ты наверняка по-прежнему жаждешь моих поцелуев!
Полагаю, что и твой знак мужского достоинства был неким образом органом плоти, органом чувственности. Разве это не так, Аврелий? Во всяком случае, это не кто иной, как ты постоянно пишешь о «плотских» желаниях даже тогда, когда в мыслях у тебя желания любви. А может, ты полагаешь, что глаза или уши твои в большей степени творения Божьи, нежели член твой, знак твоего мужского достоинства? Уж не считаешь ли ты, что некоторые части человеческого тела менее значительны для Бога, нежели другие? К примеру, средний палец твой важен не так, как язык? А ты не забывал и о нём!
III
В ТРЕТЬЕЙ КНИГЕ ты пишешь о том времени, когда, будучи юным студентом, ты появился в Карфагене. «Кругом меня котлом кипела позорная любовь. Я ещё не любил и любил любить и в тайной нужде своей ненавидел себя за то, что ещё не так нуждаюсь. Я искал, что бы мне полюбить, любя любовь»{41} [44].
И вот — ты нашёл меня. Прошёл лишь год твоей жизни в нашем городе, как мы встретились, сама же я родилась здесь. Обоим нам шёл девятнадцатый год. Помню, я сидела под сенью смоковницы вместе с тремя или четырьмя студентами. Одного из них ты знал с прежних времён и направился прямо к нам. А я, прищурившись, — солнце било в глаза — посмотрела на тебя снизу вверх. Должно быть, я сделала это так, что пленила тебя, ибо ты, уловив мой взгляд, тем не менее единожды или дважды растерянно потупился, прежде чем поймать его снова. Ощущение было почти таким, словно мы — двое — уже прожили вместе целую жизнь. Я в мгновение ока уже знала, что полюблю тебя всей душой на всю жизнь. Того, что это случится нынешней ночью, я всё же не боялась, ибо и не мечтала об этом. Хотя, если бы меня томили подобного рода предчувствия, я, возможно, и боялась бы, но одновременно и предавалась бы подобным мечтам.
Ничего особо странного в том, что я сидела среди студентов, не было, но ты с известным изумлением заметил, что я, точь-в-точь как и они, принимала участие в беседе. Эта тема также была одной из первых, затронутых нами, лишь только мы остались одни, только ты да я. Сначала мы с юношами спорили о Вергилии, затем о жизни и о любви, в основном о любви. Мне кажется, я вспоминаю: ты с некоторым удивлением отметил про себя, как нечто само собой разумеющееся, что я защищала любовный подвиг Дидоны{42}. Казалось, ты взглядом своим вопрошал меня, в самом ли деле женщина может любить мужчину столь высокой любовью и способна отнять свою собственную жизнь из-за того, что её предали?!
Не знаю, уж не беседа ли о Дидоне и об Энее стала причиной тому, что ты вдруг спросил меня, бывала ли я в Риме. Мне, во всяком случае, этот вопрос показался знаменательным, весьма знаменательным, ведь мы никогда прежде не знали друг друга, а ты, однако же, пожелал всё-таки спросить, бывала ли я в Риме. Думаю, я истолковала это как своего рода сватовство, так как ты поторопился сказать, что сам ты в Риме ещё не бывал, но это путешествие входит в твои планы. После того как мы обстоятельно побеседовали о Дидоне, казалось, будто ты этим вопросом, не сходя с места, возвёл меня в сан царицы Карфагена, а после того, как я так ревностно защищала эту легендарную царицу, ты словно бы желал вопросом своим дать понять, что, если ты только обретёшь меня, я, вполне вероятно, отправлюсь с тобой в Рим. Ибо ты никогда не позволишь мне претерпеть такую же судьбу, как у неё. Тогда я ничего не знала о том, что мы много лет спустя в самом деле отправимся вдвоём в Рим. Но, казалось, всё началось словно бы с путешествия Энея из Карфагена. Пожалуй, я добавлю ещё, что именно здесь всё также и кончилось. Как и у Энея, пред тобой была цель, цель более великая и более важная, нежели наша любовь в Карфагене.