И твердые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежались в своей
Холодной стокгольмской постели. […]
Я тяжкую память твою берегу —
Дичок, медвежонок, Миньона, —
Но мельниц колеса зимуют в снегу,
И стынет рожок почтальона (III, 97–98).
Раненная ласточка из сказки Андерсена соединилась здесь с образом гетевской Миньоны и «Зимним путем» Шуберта, чтобы передать грусть и печаль поэта. Ольга становится дня него Миньоной и воплощением его тоски по югу, которую выразил Гете в своей «Песне Миньоны» (в третьей части книги «Годы учения Вильгельма Мейстера»): «Ты знаешь край, где мирт и лавр растет, / Глубок и чист лазурный неба свод / Цветет лимон и апельсин златой»[339]. Но для ссыльного поэта эта тоска застывает в снегах. Он ведь оказался не на любимом юге, а на своем собственном «Зимнем пути»! Да и второе стихотворение, обращенное к покойной Ольге Ваксель — оно было написано в июне 1935 года, в самом начале лета — насыщено воспоминаниями о зимнем Петербурге и морозной стуже: «На мертвых ресницах Исакий замерз…» (III, 97).
«Возможна ли женщине мертвой хвала?»
Ольга Ваксель, страстная любовь Мандельштама (1925); покончила с собой в Осло в 1932 году
Первая воронежская тетрадь была закончена в июле 1935 года. Ее завершает обзор прожитой жизни, пропитанный чувственными ощущениями, зрительными и осязательными впечатлениями, запахами и шумами. Это — перечень потерь, каталог того, что кануло безвозвратно, перелившись в больничную стужу и смерть:
Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый,
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого! […]
— Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой! (III, 50)
[340].
И все же первая воронежская тетрадь — это не путь сквозь царство теней. Нельзя не почувствовать ее противоборства, ее жизненной силы. Она решительно славит то, что происходит «здесь» и «сегодня», передавая коротким словцом «еще» их неустойчивую полноту, как, например, в написанном в мае 1935 года стихотворении: «Еще мы жизнью полны в высшей мере…» (III, 96–97). Вновь появляется юридический термин «высшая мера», означающий смертную казнь, — жуткая примета повседневности сталинской эпохи. Это вездесущее страшное слово Мандельштам переосмысляет в духе стоической витальности. И — в духе политической злободневности. Вопреки выраженному в «Стансах» намерению «жить, большевея», в первой из «Воронежских тетрадей» есть также стихи, свидетельствующие о том, что Мандельштама не покинуло политическое чутье.
К июню — июлю 1935 года относится стихотворение, в котором современным политическим событиям был иносказательно придан восточный декоративный облик — с рабами, мнительными султанами и хладными скопцами. «Бежит волна-волной, волне хребет ломая, / Кидаясь на луну в невольничьей тоске» (III, 98). Какова история этого стихотворения?
Приговор, по которому Мандельштам был отправлен в ссылку, касался лишь его самого, а не его жены. Она могла ездить в Москву, куда многократно и наезжала, предлагая редакциям его новые стихи — разумеется, безуспешно. Ни один редактор в то время не осмелился бы напечатать стихи осужденного поэта. Пропасть, отделяющая ссыльного Мандельштама от современной советской поэзии, давно уже стала непреодолимой. «Воронежские тетради» остались обращением к потомкам. 18 июня 1935 года, вернувшись из очередной безрезультатной поездки в Москву, Надежда Яковлевна рассказала мужу о слухах, связанных с убийством Кирова. Секретарь ленинградской партийной организации был убит 1 декабря 1934 года. Многие предполагали, что Сталин сам велел устранить этого видного и ставшего весьма популярным политика, чтобы затем, прибегнув к массовому террору, расправиться с «убийцами Кирова». После этих известий Мандельштам пришел в состояние «полного отрезвления»[341]. Так, в июле 1935 года возникло стихотворение о волнах, ломающих хребет другим волнам. Это поразительно точный образ для волн эпохи террора и «чисток» — тех бесчисленных репрессий, что в 1936–1938 годах захлестнут всю страну невыразимым ужасом.
Свое положение Мандельштам давно уже облек в ясные стихи. Упорный вызов сквозит в четверостишии, написанном в мае 1935 года. Сознавая себя узником, оторванным от всего мира, поэт возвеличивает то, что служит ему, как ни что другое, «последним оружьем» (III, 96). Это — губы, орган поэзии, оставшийся нетронутым:
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять Вы не смогли (III, 94).
«Воронежское чудо» заключалось не только в отсрочке физического уничтожения поэта, но и в интенсивности его поэтической работы, в непрерывном шевелении губ. Впрочем, стихи трех «Воронежских тетрадей» не похожи на размеренный лирический дневник; появление их на свет — не длительный непрерывный процесс, а результат трех мощных творческих порывов: первый — с апреля по июль 1935 года, второй — с декабря 1936 по февраль 1937 года и третий — с марта по май 1937 года. Между первыми двумя лежит период молчания — долгие месяцы депрессии и апатии, нужды и болезни. В июле 1935 года первый порыв захлебнулся.
21 апреля 1935 года Мандельштамы — их воронежская Одиссея продолжается — переезжают в новую комнату. Она находилась в угловом доме, расположенном на перекрестке улицы 25 Октября (дом 45) и проспекта Революции. Мандельштам перебивается случайными и скудными заработками: перевод новеллы Мопассана «Иветта», радиокомпозиция о Гете и др. Он пишет рецензию для воронежского журнала «Подъем» — о стихах, посвященных строительству московского метро. Первая линия московского метро была открыта 15 мая 1935 года; эта «сталинская стройка», как никакая другая, на все лады превозносилась официальной пропагандой. И вот Мандельштаму, собеседниками которого были Овидий и Данте, пришлось рецензировать беспомощные славословия советских поэтов сомнительного дарования. Впрочем, это принесло ему грошовый заработок. Но Мандельштам не жалуется. В середине июля 1935 года он пишет отцу: «Впервые за много лет я не чувствую себя отщепенцем, живу социально, и мне по-настоящему хорошо» (IV, 160).
Однажды он даже получает «командировку» в Воробьевский район, которая длится с 22 по 31 июля 1935 года. По поручению местной газеты «Коммуна» Мандельштам должен был — в составе группы писателей и журналистов — посетить один из совхозов и написать восторженный репортаж. Однако Мандельштам совершенно не годился для таких типично советских заказных работ. Газета отклонила то, что он силился сочинить; сохранилось лишь несколько фрагментов этой неудачной затеи[342]. Однако в декабре 1936 года воспоминание о «командировке» неожиданно всплывет в одном из его стихотворений:
Я кружил в полях совхозных,
Полон воздуха был рот,
Солнц подсолнечника грозных
Прямо в очи оборот (III, 105).