Настоящий! Как в Риме у Петра, под которым тысячные толпы, и пальмы, и море свечей, и носилки. […]
Кому же пришла идея заключить пространство в этот жалкий погребец, в эту нищую темницу — чтобы ему там воздать достойные псалмопевца почести?» (III, 207).
Из Еревана, куда он приезжает в мае 1930 года и где проводит июнь, Мандельштам совершает экскурсии к местам, насыщенным древней символикой. Он посещает Эчмиадзин, в двадцати километрах к западу от Еревана, церковную столицу Армении, резиденцию католикоса, и находящиеся поблизости развалины Звартноца, кафедрального собора, посвященного ангелам неба и возведенного в 643–652 годах н. э. Нерсесом III, католикосом-«строителем», — этим памятникам посвящено седьмое стихотворение «армянского цикла» (III, 38). Солнечные часы, которые увидел Мандельштам на этих руинах «в образе астрономического колеса или розы, вписанной в камень» (III, 184), подвели его не в последнюю очередь к новому пониманию времени, возникшему в результате его пребывания в Армении. Первое стихотворение цикла с его «бычачьими церквями» («Плечьми осьмигранными дышишь / Мужицких бычачьих церквей» — III, 35) наводит на мысль, что Мандельштам посетил также монастырь Герард, расположенный в сорока километрах к юго-востоку от Еревана. Над порталом церкви, построенной в 1215 году, изображены два борющихся быка.
Намеки на эти места содержатся в стихах Мандельштама, но самих стихов во время путешествия еще не было. Этот цикл поэт создает — черпая в своих воспоминаниях — уже после отъезда из Армении, в грузинской столице, начиная с 16 октября 1930 года. Во время самого путешествия Мандельштам ничего не писал; он лишь предавался созерцанию и впитывал то, что видел, всеми своими чувствами. Вся его армянская эпопея была путешествием к истокам культуры, чувственного восприятия и — самого себя. Она ничуть не походила на обычное паломничество человека культуры, к местам ранней цивилизации. Мандельштам чутьем угадывал в Армении ее нерастраченные силы, ту самую «первую природу», которая никак не вписывалась в первый сталинский пятилетний план.
Одна из основных отличительных черт Армении для Мандельштама — ее «дикость». «Дичок» шиповника в пятом стихотворении армянского цикла перерастает в символ самой Армении. А в первом стихотворении цикла поэт воспевает армянских «зверушек-детей», и это те же неугомонные «дикие дети», которые в первой главе «Путешествия в Армению» лазают, «как зверьки», по гробницам монахов (III, 180). Для Мандельштама они становятся разительно контрастным противопоставлением тем полумертвым, лишь на вид живым «новым советским людям», коих образчики он с ужасом наблюдал в Москве. И даже «дикая кошка» армянской речи превозносится им как своего рода противоядие против деревянного политжаргона партийных чиновников:
Колючая речь араратской долины,
Дикая кошка — армянская речь,
Хищный язык городов глинобитных,
Речь голодающих кирпичей (III, 41).
Объезжая в седле пастбища кочевников на склонах горы Арагац (Алагез), поэт размышляет о народе «упрямлян» — народе, «который старше римлян» (III, 210). К этому народу он причисляет, конечно, и армян, и — самого себя. Мандельштаму хотелось вдохнуть в себя «труднейший и благороднейший воздух» армянской истории. Это означает, что он, помимо всего прочего, воспринимал Армению и как символ отчаянно-настойчивого культурного самоутверждения. Мандельштам, травля которого в 1930 году шла уже полным ходом, проявляет свою солидарность с армянским народом, всегда находившимся под угрозой уничтожения. Долгая история угнетения, гонения и жестокого истребления армян достигла своего наивысшего трагизма в 1915 году, когда турки учинили массовую резню, в результате которой погибло полтора миллиона человек. Памятуя о тех катастрофах, Мандельштам пишет исповедальные строки:
Как люб мне натугой живущий,
Столетьем считающий год,
Рожающий, спящий, орущий,
К земле пригвожденный народ (III, 40).
Мандельштам искал изначальную и вечную Армению в стихийно-чувственной форме ее бытования. Но в его текстах не найти и следа армянской идиллии. Все время подразумевается, что эта хлебнувшая лиха страна и ныне, в дни правления Сталина, подвержена разного рода опасностям. Четвертое стихотворение армянского цикла завершается словами о «посмертной маске», которую снимают с Армении (III, 37). Неукротимое и почти ликующее жизнелюбие, которое излучают обращенные к Армении тексты Мандельштама, его стихи и проза, не должно вводить читателя в заблуждение: оно постоянно единоборствует с силами смерти[265].
Для чтения Мандельштам взял с собой в поездку «Итальянское путешествие» Гете (III, 387). Его собственный замысел, связанный с Арменией, также обернется встречей Востока и Запада в духе «Западно-восточного дивана» Гете, однако — в характерно мандельштамовском ключе. Поэт Гафиз (1320–1389), которого почитал Гете, упоминается в первом стихотворении армянского цикла. Будучи в Ереване, Мандельштам читает в кабинете Мамикона Геворкяна, директора Национальной библиотеки Армении, персидский национальный эпос «Шах Наме» («Книгу королей»), творение поэта Фирдоуси (939—1020); он читает эту книгу во французском переводе, уподобляя свое наслаждение сказочному восточному пиршеству: «…И книги, подаваемые на стол этого сатрапа, получают вкус мяса розовых фазанов, горьких перепелок, мускусной оленины и плутоватой зайчатины» (III, 205).
Июль 1930 года Мандельштам проводит на берегу Севана, самого большого из всех кавказских озер, расположенного на высоте 1900 метров над уровнем моря, в «первом в Армении профсоюзном доме отдыха». На Севанском острове (ставшем ныне — после понижения уровня воды — полуостровом) он предается созерцательности. «Жизнь на всяком острове, — будь то Мальта, Святая Елена или Мадера, — протекает в благородном ожидании. […] Ушная раковина истончается и получает новый завиток» (III, 181). Внутренне переродившись, он начинает по-новому ощущать время, опасности, грозящие жизни, и ее поразительно высокую ценность; он снова осознает, что «жизнь — драгоценный неотъемлемый дар» (III, 204). Таков и смысл одного происшествия, случившегося на Севане. Химик Гамбарян, пожилой человек, хотел, соревнуясь с одним из комсомольцев, обогнуть вплавь Севанский остров. Он потерялся, и в течение нескольких часов его считали попавшим в беду или утонувшим; а когда он наконец нашелся, его встретили аплодисментами. И Мандельштам замечает: «Это были самые прекрасные рукоплескания, какие мне приходилось слышать в жизни: человека приветствовали за то, что он еще не труп» (III, 183). Пассаж наводит на мысль, что Мандельштам в какую-то секунду отнес эти рукоплескания к самому себе. Мол, он еще жив!
В эту пору спокойствия и созерцания в нем зреют образы, определившие его позднее творчество. Один из самых прекрасных пришел ему в голову на берегу озера Севан — образ взаимопроникновения культуры и природы, истории и библейского времени, эпохи Гутенберга и современности:
«Великолепный пресный ветер со свистом врывался в легкие. Скорость движения облаков увеличивалась ежеминутно, и прибой-первопечатник спешил издать за полчаса вручную жирную гуттенберговскую Библию под тяжко насупленным небом» (III, 180). Пребыванию на берегах Севана и посвящена первая глава прозаических очерков, написанных позднее и озаглавленных «Путешествие в Армению». На косе Самакаперт (Цамакаберд) Мандельштаму довелось видеть обнаруженное при раскопках кувшинное погребение древних урартов, чье царство (с 9-го по 6-ой век до P. X.), завоеванное ассирийцами, ведет свое название от горы Арарат. В том месте путешественник «с уважением завернул в свой носовой платок пористую известковую корочку от чьей-то черепной коробки» (III, 181). Он мысленно прикоснулся к истокам человечества.