Его чувство юмора находило выход в шутках, которые Фаулер осуждающе называл «педантские» и «многосложные», но у Дж. Ф. они никогда не казались затасканными. Напротив, они выглядели оригинальными, остроумными и действительно смешными. Наши мальчишеские попытки подражать ему в этом были малоуспешны.
Его появление в классной комнате неизменно сопровождалось всеобщим оживлением. Никогда он не выглядел уставшим. Когда учителя, особенно в младших классах, довольствовались тем, что сидели, зорко следя за учениками, сонно переворачивавшими страницы учебников, или, в лучшем случае, диктовали им из пожелтевших талмудов, Дж. Ф. казался бодрым и свежим, как ведущий актер на подмостках театра, красующийся в свете рампы и держащий в напряженном внимании зрительный зал. Никогда не возникало впечатления, что он занимается рутинным делом. Думаю, наши горящие глаза вдохновляли его.
В последнем классе я бросил заниматься греческим и в результате так и не узнал досконально о его отношениях с учителями-классицистами. Камнем преткновения были уроки латинского и французского и час в неделю, когда он собирал оба старших класса, классический и современный, для урока по «общим», как это называлось, темам. Это могло быть что угодно, от древнегреческой скульптуры до только что вышедших книг по политике, которые привлекли его внимание. Иногда он выбирал тему урока совершенно спонтанно. Помню, например, как однажды утром после того, как мы пропели в церкви кауперовское «Неисповедимы пути Господни», он устроил нам экзамен на предмет употребления метафор в этом церковном гимне.
«Mine — это подземная выработка, из которой вы что-то извлекаете, или боевое взрывное устройство[132]. Ни в коем случае вы не станете там «хранить сокровища». И каким образом, если он идет по морю, Бог попадает в свою mine? А «неизменный дар» — это что-то, что Бог помещает туда, или то, что он там находит? Какая польза от дара, если он лежит на «бездонной глубине»? Если его «сокровища» «хранятся» там, они, по-видимому, не используются. Как тогда он «исполняет свою вышнюю волю»?» — и так далее в том же роде.
Еще до появления словаря Фаулера «Современный общеупотребительный английский язык» Дж. Ф. почти в тех же выражениях ратовал за грамматическую точность и обрушивался на речевые клише.
От нас он требовал каждую неделю писать «заметку» (как он это называл) — одну страничку, слов двести пятьдесят, на самые разные темы. Возвращал когда без единого слова комментария, выражая таким образом свое разочарование, когда с похвалой, или, отметив какое-то место в работе, устраивал целую дискуссию с участием всего класса. Наиболее резкой оценкой было: «Превосходно с точки зрения журналистики, дорогой мой», что означало: работа банальна по мысли, написана разговорным, а не литературным языком, и цель ее — произвести впечатление хлесткими словечками и преувеличениями. Он призывал, как и Фаулер, учиться у лучших писателей, а не у репортеров. Живое описание какого-нибудь события всегда доставляло ему удовольствие.
Однажды я попытался посадить Дж. Ф. в калошу.
Ведя у нас общий курс культуры, он прочитал нам лекцию о творчестве Прэда[133], с примерами из его vers de société[134], мягко высмеивая его как продукт декадентской эпохи. Не знаю, почему тем утром он выбрал именно этого поэта. Может быть, ему в это время дали отрецензировать переизданный сборник Прэда. Так случилось, что отец много читал мне, в том числе и стихи Прэда, потому я знал его лучше, чем Дж. Ф. В своей следующей «заметке» я придумал с невинным видом процитировать пять или шесть вещей Прэда из тех, которых Дж. Ф. нам не читал. И с любопытством ждал результат. «Заметка» вернулась ко мне с комментарием Дж. Ф.: «Одни бесконечные повторы».
Мистера Гриза Дж. Ф. недолюбливал. Я присутствовал при их встрече в кабинете нашего старшего воспитателя, когда он вполне добродушно назвал его «личпоулским мудрецом», но ходить к нему домой своим мальчишкам не разрешал. Во внешности и манерах мистера Гриза, как я говорил, было много женственного; Дж. Ф., напротив, был очень мужественным, но как раз он-то и был гомосексуалистом. Большинство хороших учителей — и, думаю, учительниц тоже — имеют подобную склонность — иначе как бы они выносили свою работу? — но явно это не проявляется. Дж. Ф. всегда глубоко скрывал страсть. Не думаю, что он когда-нибудь позволял ей перейти из платонической в плотскую в отношениях с каким-нибудь из своих учеников, но в отличие от обычного, романтического наслаждения, которое испытывали лучшие из его коллег, общаясь с молодежью, он, определенно, влюблялся в отдельных мальчиков. Ко мне это не относилось. Я был хрупким и хорошеньким, как херувим. Ему же по вкусу была больше классика, нежели рококо — «греческая любовь», как говаривали невинные ученые и духовенство до суда над Уайлдом, — и в то время он был пылко влюблен в златовласого Гиацинта.
Он подарил этому мальчишке мотоциклет, на котором тот тут же разбился с большим ущербом для своей красоты, но любовь Дж. Ф. осталась неизменной, пока его друг не умер, будучи еще довольно молодым.
Интерес Дж. Ф. ко мне был чисто профессиональным. Он считал, что разглядел во мне способности, заслуживающие, чтобы их развивали. Больше того, у меня хранится его письмо от 1922 года, где он пишет: «Если ты воспользуешься даром, которым боги наградили тебя, то станешь тем единственным, по моему убеждению, человеком, кто проложит курс твоему поколению». Увы, его разочаровало то, какое поприще я выбрал себе. Трудно сказать, что он имел в виду под словами «проложишь курс своему поколению». В качестве премьер-министра? Великого директора школы, как он сам? Редактора «Таймс»? Как бы там ни было, я не оправдал его надежд. Думаю, он лишь вздыхал, читая мои писания и слыша, что говорили о моем поведении. Он был шотландцем и верил в успех, который для него означал что-то желанное, материальное и чего можно достичь только тяжким трудом и добродетельной жизнью.
Я ни разу не видел его после своего первого года в Оксфорде; он к тому времени с головой погрузился в работу в Стоуве. Перед окончанием школы я предложил ему взять меня туда на работу, но получил категорический и справедливый отказ. Но его благосклонноего ко мне отношения на протяжении четырех четвертей я не забыл. Я всегда испытывал перед ним благоговейный страх, так что он в некотором смысле был соблазнителем, а я соблазняемым, когда он старался добиться моего расположения. Он, единственный среди лэнсинговских учителей, был в дружеских отношениях с «партером», где мог уединиться, тогда как в комнате старших воспитателей все его дергали. До того как я получил какое-нибудь официальное назначение в школе — то есть стал как-то выделяться среди остальных — он приглашал меня на чашку чаю в короткие минуты уединения, почти тайного, — великая честь, которой редко кто удостаивался и которая не проходила мимо уважительного внимания старост. Вспоминаю, как, когда часы пробили половину пятого, он сказал: «Как чудесно! До вечерни нам совершенно нечего делать, только есть эклеры и болтать о поэзии». А еще со стыдом вспоминаю, что я пересчитал пирожные — шесть, надо растянуть на полчаса. В те дни я съедал два эклера в минуту. Мне мало что было сказать о поэзии, и не помню, что он говорил, но в церковь я пришел, шатаясь не от сытости, как это бывало с большинством старшеклассников по воскресным вечерам, а оттого, что меня распирал восторг от общения с Великим Человеком.
Мистер Гриз находился там, стоял в боковом приделе в кепи и при широком галстуке. Мне казалось, что он стал как будто меньше. Я не изменил ему, но я знал, что мистер Гриз и Дж. Ф. были полной противоположностью друг другу, и к тому времени отдал свое предпочтение более сильной и яркой личности. До сих пор не могу решить, что из того, чему эти двое стремились научить меня, было для меня более ценно или кому из них я оказался более предан.