Полагаю, я слегка задирал нос перед младшим Джейкобсом, противопоставляя суровые условия школы-интерната легкости учебы в его дневной школе. Так или иначе, моя похвальба разошлась по беркхэмпстедской школе. Грэм Грин не подозревает, откуда пошли те слухи. Но вновь и вновь, когда он желает изобразить в своих романах сомнительный персонаж, хранящий трогательную преданность второразрядной частной школе, у него появляется выпускник Лэнсинга. Я — единственный питомец этого заведения, которого он хорошо знает. Ни он, ни я не находим никакого сходства между мной и этими жалкими вымышленными персонажами, которых породили услышанные им из вторых или третьих уст какие-то рассказы младшего Джейкобса.
В семействе Джейкобсов была вторая сестра, смуглая хорошенькая девочка, чуть младше меня, дружба с которой имела совершенно иной характер, нежели дружба с Барбарой. Она не пыталась учить меня, но смотрела на меня снизу вверх с робким уважением, что льстило мне. В Бичкрофте был большой зал для музицирования с балконом по периметру и скользким дубовым полом; этот зал часто сдавали для устройства танцевальных вечеров. Здесь, в темноте, дети играли в игры, ими самими придуманные. Тем вечером игра состояла в том, что одна сторона должна была проползти к цели у дальней стены зала, а другая не пропустить ее. Там, на натертом дубовом полу она и я нашли друг друга, и, пока Младшие с восторженным визгом копошились в темноте, мы, не ослабляя хватки, молча катались по полу. Делали вид, что боремся. Мы не целовались, нет, просто несколько блаженных минут крепко обнимались. Мы никогда не говорили с ней об этом. Но после игры, когда включили свет, обменялись взглядами, как сообщники, и потом всегда или она, или я предлагали «игру в темноте».
С Барбарой никогда не было и намека на прикосновение. Я нашел в ней такого друга, какого мне не хватало в Лэнсинге. С ней мы исходили Лондон, знакомясь с этим городом, нам незнакомым. Мы проводили целые дни в незапланированных вылазках, садились в случайные автобусы и сходили, где понравится. Нынешнему лондонцу, который стоит в длинной очереди, а потом мается в автобусе, ползущем сквозь гарь выхлопов по ущельям между бетонных и каменных стен, должно быть, покажется невероятным, что более счастливое поколение ездило теми же маршрутами из удовольствия. В те дни автобусы останавливались, стоило лишь поднять руку, но молодежь считала за доблесть вскакивать на подножку на ходу и так же соскакивать. С открытого верхнего этажа открывался просторный вид на низкий горизонт. В солнце и в дождь (от которого в какой-то степени спасал брезент, прикрепленный к спинке сиденья) мы с Барбарой изучали топографию города, который тогда еще сохранял своеобразие.
Мы редко задавались целью посмотреть что-то особенное — я по-прежнему предпочитал искусство Средних веков, — но побывали во многих картинных галереях и на художественных выставках. Мы оба совершенно не разбирались в постимпрессионизме, но Барбаре нравились эти художники, она чувствовала, что они отвечают духу времени. Случается, что человек меняет свои эстетические воззрения, когда он, привыкший к традиционным стилям, готов к откровению и находит красоту и смысл в том, что прежде казалось ему уродливым и хаотичным. Со мной такого никогда не бывало. Я восхищался худшим из того, что показывала мне Барбара, — батальную живопись С. Р. У. Нивинсона, например. Я тут же терялся среди деревянных скульптур Местровича, но мой восторг перед футуристами (чей «Манифест» я проштудировал) был поддельным. Барбара внушила мне, что впереди нас еще ждут удивительные события. В четырнадцать лет я написал очерк, который был напечатан в журнале «Графика». Очерк назывался «Защита кубизма». Ни одного экземпляра того журнала у меня не сохранилось. Очерк был совершенно дурацкий, поскольку я не имел представления о теории движения и видел очень мало работ кубистов. Увидев свой очерк напечатанным, я в порыве вдохновения попробовал что-то нарисовать в кубистской манере, как я ее себе представлял, и отослал рисунок в журнал с предложением поместить его в следующем номере. На этом моя карьера апологета Пикассо и закончилась. Рисунок мне возвратили с первой же почтой, приписав, что считают мой опус не «статьей», как я назвал его, а «письмом читателя».
До того, как я потерпел неудачу в журнале, мы с Барбарой расписали стены бывшей детской в кубистском, на наш взгляд, стиле — то есть обратив наши фигуры в ангелов и плоские самолетики. Потом позвали Марка Гертлера — оценить. Затрудняясь сказать что-нибудь приятное по поводу наших упражнений, он заметил, что находит их оригинальными по причине использования нами столь большого разнообразия техник — цветная эмаль, масло, вакса и плакатная гуашь.
Вскоре я возобновил попытки подражать манере авторов книжных миниатюр тринадцатого века и Бердслея.
В неокрепшей подростковой душе уживаются взаимно противоположные принципы. От Бердслея было недалеко до Эрика Джилла, чьи скульптуры из дерева со временем нравились мне все больше. Меня не интересовало его учение[116], в качестве источника мудрости я предпочитал «Записные книжки» Сэмюэля Батлера, с которыми меня познакомила Барбара. Рескина я читал не много, но некоторым образом воспринял большинство его идей; тем не менее я усердно изучал работы авторов, которых он проклял бы, и я испытывал двойственное чувство, понимая, что все, что восхищало меня в современной живописи, было создано вопреки его канону. Я колебался, не зная, чью сторону выбрать, и склонялся к тому, что броская, яркая живопись его противников больше отвечает современности. По правде сказать, Барбара сделала из меня эстетического лицемера. Это было задолго до того, как я открыто признал, что парижская школа и все ее последователи вызывают у меня отвращение. Кажется, в своем колледже в Риджент-Парке Барбара изучала экономику. Она разбиралась в этом предмете лучше большинства девушек того времени. Я был тут полным невежей, но, поднабравшись от нее специфических словечек, в течение нескольких лет иногда притворялся социалистом. (В другое время я выступал в защиту Стюартов, анархизма и обычая наследственных привилегий.) Мною двигало желание шокировать, и Барбара к этому совершенно не причастна. Она, откровенный агностик, была полна сострадания, сочувствия к беднякам (о которых мало что знала; куда меньше моей матери), веры в совершенство человеческой натуры и грезила о социальном равенстве; я, истинный христианин, просто презирал промышленную и торговую буржуазию и находил удовольствие, приводя доказательства их злодеяний.
Пасхальные каникулы были омрачены известием, что брат «пропал без вести» при наступлении под Людендорфом. Барбара оставалась спокойной, тогда как отец не находил места от тревоги. Вскоре пришла телеграмма, сообщавшая, что брат находится в плену. Отец, даже в момент победы, терзался страхом, что германцы уничтожат пленных. Барбара, в восторге от революции в России, была убеждена, что германскому милитаризму пришел конец и Утопия наконец осуществится.
Глава пятая
УЧЕНИЕ ЗАВЕРШИЛОСЬ
Когда заключили перемирие, я бездельничал в пятом классе классической средней школы у невероятно бестолкового классного наставника. Это событие было встречено буйным ликованием. Никаких наказаний в этот день, Те Deum[117] в церкви, костры, стихийные шествия, всеобщее веселье, звон колоколов. Были такие, кто в проявлении ликования зашел слишком далеко, уж не помню, в чем это выразилось. Думаю, разгромили пожарную машину или бросили в костер что-то, что бросать не следовало; а может, сделали и то и другое — затолкали пожарную машину в огонь. Не могу вспомнить; но зато очень ясно помню напыщенную речь мистера Боулби, который, обращаясь к нам, собравшимся в столовой, осудил «отвратительную выходку. Повторяю, отвратительную выходку». В этот момент его взгляд упал на хамоватого подростка, глупо ухмылявшегося за ближним столом. «А Барнзу смешно! Благодарю тебя, Барнз. Теперь нам известны идеалы Барнза». Потом он пустился в разглагольствования о том, сколь недостойно буйное поведение, повторяя, как рефрен: «А Барнзу смешно!»