Немалое влияние оказала на меня и книжка Арнолда Ланна «Несвязанные концы». Ее читал нам вслух старший воспитатель. В этой повести описывался спор между двумя школьниками, один из которых, насколько помню, был атеист и всегда оказывался прав. «Почему Бог послал своего сына? Отчего не сошел сам?» — казалось, против этого нечего возразить. Сам Арнолд Ланн, когда писал свою книгу, был атеист, и его манера спорить была особенно близка шестнадцатилетним мальчишкам.
Третьим источником, посеявшим в меня сомнения, чего школьные наставники не могли и предвидеть, был «Опыт о человеке»[126] — вещь, входившая в программу по английской литературе. Изучение этой поэмы побудило меня бегло ознакомиться с философией Лейбница; от него я естественным образом перескочил к эпохе Просвещения, чьи представители казались мне в высшей степени убедительными.
Мой случай не был каким-то особенным. Думаю, по крайней мере половина старшеклассников в мое время склонялись к агностицизму или атеизму. А противоядия нам никакого не предлагали. Я не помню, чтобы меня хотя бы заставляли читать что-нибудь по христианской философии.
Я не испытывал чувства, будто отвергаю убеждения, в которых меня воспитывали; и еще менее — приятного возбуждения по этой причине. Мой дневник полон мрачного безверия и мыслей о самоубийстве. Однако это было несовместимо с моим положением. Я был одним из тех, кто исполнял должность ризничего. Как-то субботним вечером, когда мы с Драйбергом возились в алтаре, готовя его к завтрашней службе, я поверил ему тайну: мое открытие, что Бога нет. В таком случае, заметил он, я не имею права находиться в алтаре. Я попросил капеллана, которого особенно любил и уважал, о встрече, чтобы обсудить с ним мою проблему. Когда я пришел к нему, он сидел и курил с одним из учителей. Пришлось в присутствии третьего лица объяснять положение, в котором я оказался. Взрослым скучно выслушивать сомнения подростков; меня добродушно уверили, что атеист в роли ризничего — это в порядке вещей.
Глава седьмая
ДВА НАСТАВНИКА
Я положил себе отвести отдельную главу рассказу о двух личностях, которые в равной степени и в то же время по-разному повлияли на меня в юности; один из них — человек безвестный, другой — до некоторой степени знаменитый, это Фрэнсис Криз и Дж. Ф. Роксбург. Настало время выполнить свое намерение.
Я познакомился с Фрэнсисом Кризом в декабре 1919 года при обстоятельствах, требующих кое-каких разъяснений.
Поскольку первоначально я учился письму по «Азбуке» Шоу в библиотеке отца, то во мне сохранился интерес к миниатюрам из старинных рукописей. В 1919 году в процессе общего оживления школьной жизни, связанного с появлением молодых учителей, вернувшихся из армии, в школе впервые был устроен конкурс на лучший рисунок. Я представил молитву, проиллюстрированную своими рисунками, над которыми трудился в каникулы, и архитектор Детмар Блоу, приглашенный оценить наши работы, присудил мне первую премию. Его решение у многих вызвало недовольство, но с тех пор я стал известен в Лэнсинге этим своим увлечением, которому отдавал много времени, когда бывал дома.
Летом 1917 года мать с отцом отправились в Дитчлинг, и я на несколько дней присоединился к ним.
Я тут наткнулся на объявление в газете: «Неповторимый Дитчлинг. 8 миль от Брайтона и Сассекского университета. Ученый предлагает желающим приобрести дом. 4 спальни, начальная цена 7 тыс. фунтов». В 1917 году Дитчлинг тоже был неповторим, но совершенно в ином роде. Это было крохотное поселение у подножия холмов, и не подозревавшее о существовании Брайтона. Сомневаюсь, чтобы какой-то дом там стоил хотя бы семьсот фунтов. Первым, кто поселился в том месте, был Эрик Гилл; вскоре к нему присоединилась маленькая группа ремесленников-католиков, живших по уставу Третьего ордена — ордена св. Доминика[127]. Потом появились другие, которые не были сторонниками или его веры, или аскетического образа жизни. Человек, лондонский печатник, у которого останавливался отец, пил не в меру и исповедовал агностицизм. Через год-два Дитчлинг, на взгляд Гилла, стал местом слишком многолюдным и слишком известным, и он перебрался со всеми своими домочадцами в другие края, но среди тех, кто поселился тут позже и не был католиком, один человек жил в полной гармонии с гилловской общиной — это Эдвард Джонстон, писец.
Мне было четырнадцать, а Джонстону — сорок пять, когда меня отвели к нему познакомиться. Он принял меня с распростертыми объятиями, показал, как правильно очинить индюшачье перо, и тут же оставил для меня несколько приветливых слов на титульной странице своей книги той самой своей прописью, которую теперь называют «фундаментальной».
Эрик Гилл вспоминал: «Когда я впервые увидел, как он [Джонстон] пишет, сердце мое затрепетало, как в былые годы, когда я впервые коснулся ее [его жены] тела, когда впервые увидел ее распущенные волосы». Я тоже испытал нечто подобное. Искусство письма, как иногда считают, схоже с искусством пряхи. Изысканно-точные джонстоновские росчерки были мужественны, как движения матадора, у меня даже дыхание перехватило от увиденного. Но мне не хватило терпения усвоить его уроки. Меня привлекали его орнаментальные буквицы и бордюры, уделять же внимание самому тексту казалось скучным и лишним. А поскольку я подражал миниатюристам тринадцатого века, то и текст продолжал писать строгим «готическим» шрифтом той эпохи и даже в этом экономил усилия и пользовался стальными, с косым срезом, перьями, которые предлагались в лавках художественных принадлежностей тем, кому лень было самому оттачивать настоящие перья. Такого рода произведение и принесло мне премию на конкурсе в Лэнсинге.
В декабре 1919 года после матча по боксу (в котором я проиграл) старший воспитатель пригласил меня к себе показать кому-то ту мою премированную работу. Человека, сидевшего с воспитателем и никак не вязавшегося с обстановкой кабинета, где по стенам висели расписания и стояли розги, мне уже доводилось видеть.
От моего внимания не ускользнуло его появление в боковых приделах храма на воскресных службах, куда он приходил послушать музыку. Он был средних лет, невысок, полноват, с румяным цветом лица, какой часто можно видеть у монахинь, с аристократическим носом. Одет он был по обычаю сельских помещиков того времени, предпочитавших твидовые костюмы, накидки, шелковые рубашки и галстуки — вещи, впоследствии ставшие мне хорошо знакомыми по «Братьям Холл»[128] на оксфордской Хай-стрит. У него была изящная, почти жеманная походка. Голос, который я находил мягким, становился визгливым в моменты веселья. Сегодня его, несомненно, приняли бы за гомосексуалиста. Думаю, однако, что секс его вообще не интересовал.
Не представляю, каким образом наш старший воспитатель познакомился с ним. Он знал кое-кого в школе и хотя, как я сказал, не имел бессмертной наклонности, проявлял явный интерес к смазливым мальчикам. При первой нашей встрече в кабинете воспитателя все чувствовали себя скованно.
Мистер Гриз, как оказалось, был каллиграфом-любителем, тоже увлекался готическими шрифтом и виньетками, но исключительно ради собственного удовольствия. Он был частично инвалидом и обретался неподалеку, на ферме на противоположном конце Стипдауна. Мой воспитатель предположил, что мистер Гриз пожелает оказать мне поддержку.
В моем дневнике осталось упоминание об этой встрече: «После перемены меня вызвали, чтобы представить иллюстратору, другу NN. Он с высокомерным презрением отозвался о моих каллиграфических упражнениях, однако похвалил орнамент заставок. Видимо, если хочешь чего-то добиться в искусстве каллиграфии, на это уйдет вся жизнь».
Я был уверен, что не хочу посвящать свою жизнь каллиграфии, но этот человек и его предложение, означавшее возможность иногда вырываться из школы на волю, произвели на меня впечатление.