Неделю спустя Рефоэл снова заговорил. Он сказал, что русские уходят и передают Вильну литовцам.
Одно то, что Рефоэл вынул руки из рукавов и что-то сказал, означало, что дело это необычное. И все-таки мама не могла этого постичь: еще вчера Вильна принадлежала Минску[162], а сегодня Вильна уже принадлежит Ковне[163]. Впрочем, главное, чтобы не было войны, так думала мама, но покоя на старости лет ей было не суждено.
Единственный сын Моисея, Арончик, и к воротам-то ее редко приходил, когда она еще стояла там с корзинами, а здесь, в этом подвальчике, он и подавно не появлялся. С ее сыном, своим родным дядей, Арончик в последние годы тоже не виделся. Но его мать Тайбл рассказала маме, что он расстался со своими бывшими товарищами. Он работает у дяди Исаака в аптеке, теперь он хороший муж своей жене Юдес и преданный отец своему маленькому сыну Мойшеле.
Несколько дней назад Тайбл пришла к маме и сказала, что Арончик с Юдес хотят уехать с русскими в Белосток и настаивают на том, чтобы она, Тайбл, ехала вместе с ними. Тайбл заламывала руки и плакала, говоря, что, сколько она ни упрашивает Арончика не уезжать, он не хочет ее слушать. Он даже не боится своих бывших товарищей, которые стали ему кровными врагами.
— Почему его бывшие товарищи стали ему кровными врагами? — спросила мама у Тайбл, в глубине души благодаря Господа за то, что ее собственный сын и невестка не хотят никуда уезжать.
Тайбл ответила, что товарищи злы на Арончика, потому что когда-то он сказал, что с китайцами поступают несправедливо, не делая у них на родине то же, что в России. А его товарищи считали, что время китайцев еще не пришло.
Мама спросила: почему Арончик беспокоился о китайцах, он же виленский?
Тайбл ответила, что ему действительно незачем было лезть в это дело, но ведь она мать, и она понимает, что произошло: Арончик хотел стать обывателем, таким же, как все прочие, но ему было неудобно перед товарищами просто так оставить «дело», как они это называют. Поэтому он им и сказал, что не согласен с их позицией относительно китайцев. Они ему это до сих припоминают и говорят, что он «Лейбеле».
Мама спросила: что значит «Лейбеле»?
Тайбл разъяснила, что Лейбеле — это переиначенное имя того, кто был большим начальником у большевиков, а потом его прогнали из России, потому что он сказал, что во всем мире надо сделать то же, что сделали в Минске[164]. Быть в России «Лейбеле» — это почище, чем быть разбойником.
Мама хотела спросить: почему этому переиначенному Лейбеле было так важно ввести повсюду те же порядки, что и в России? Пока не видно, чтобы оттуда привалило великое счастье. Но она промолчала, чтобы не сыпать соль на раны Тайбл.
По Широкой улице прогуливаются два лавочника, Шая и Хацкель. На их Мясницкой улице около пекарен стоят длинные очереди хозяек. У Шаи и Хацкеля есть еще немного товара, но они припрятали его до лучших времен. А чтобы покупательницы не разорвали их на куски, они даже не показываются рядом со своими лавками. Они гуляют по городу, слушают новости и останавливаются около подвальчика реб Рефоэла.
Мама искренне радуется приходу бывших соседей. Она встает и просит их зайти в лавку.
— Нас можно поздравить, мы будем свободно торговать и дальше, — подмигивает Шая реб Рефоэлу, намекая на то, что русские уходят.
— Угу, — отвечает реб Рефоэл.
— Русские держат слово, — говорит, сияя, Шая. — Они отдали Вильну литовцам еще двадцать лет назад, но поляки захватили ее.
— Вы радуетесь тому, что станете литовцем, или тому, что русские держат слово? — спрашивает Хацкель.
— И тому, и другому, — отвечает принаряженный, будто в честь праздника, Шая. — Мы должны сказать благословение спасшегося от верной смерти, потому что русские спасли нас от немца и потому что они держат слово. Как вы думаете, реб Рефоэл?
Реб Рефоэл пожимает плечами, он не знает, что сказать.
— Они пока не уходят, — ворчит Хацкель. — Говорят, что они расставят свои самолеты по всей Литве.
— Тогда мы в третий раз должны сказать благословение спасшегося от верной смерти! — Шая тает от удовольствия. — Они будут беречь Литву, чтобы в нее не вошел немец.
— Ладно, Польша и есть Польша, все-таки большое государство, — говорит Хацкель, — но Литва размером с благословение на росу и дождь в малюсеньком молитвеннике. Говорят, что там даже скорого поезда нет, потому что, если он разгонится вовсю, то, чего доброго, уедет в Латвию. Не так ли, реб Рефоэл?
Реб Рефоэл улыбается, словно говоря: «Что мне за дело, какого размера Литва? Мне достаточно этой ступеньки, ведущей в мой подвальчик, чтобы с нее смотреть на улицу».
Увидев, что даже такой упрямый молчун поддерживает его, Шая начинает насмехаться над Хацкелем:
— А что вам было с того, что Польша большое государство, когда любой сопляк-иноверец бросал вам вслед камни. Вы об этом уже забыли?
— Я ничего не забыл, — обижается Хацкель. — Это вы забыли, что, когда двадцать лет назад тут были литовцы, они ходили в деревянных башмаках. Вы, реб Шая, всегда поддерживаете сильного. Позавчера поляков, вчера русских, а сегодня литовцев.
— А вы, реб Хацкель, напротив, имеете обыкновение поддерживать тех, кто вот-вот умрет, вас так и тянет к покойникам. Да, да! Я вижу вас насквозь! — Шая тычет пальцем под нос Хацкелю. — Пусть у вас не болит голова за литовцев. Что было, то было. А теперь они продают за границу по миллиону свиней в год. Дал бы мне Бог уехать в Ковну двадцать лет назад вместе с моим кузеном, я бы тут так не мучился. Вы еще увидите, какая радость и веселье тут скоро настанут, когда встретятся родственники. У вас же есть родственники в Литве, реб Рефоэл?
— Угу.
— А как дела у ваших замужних дочерей? — спрашивает реб Рефоэла Шая. — Они, то есть ваши дочери, здоровы?
— Угу.
Шая чувствует, что вот-вот взорвется. С таким же успехом он мог бы говорить с камнем — этот волколак даже рта не хочет раскрыть, хоть режь его. Несмотря на это Шая делает еще одну попытку:
— А как дела у ваших зятьев? Они не пошли на войну, ваши зятья?
Реб Рефоэл отрицательно качает головой.
Таким образом, чего-то Шае все же удалось добиться, хотя бы отрицательного покачивания головой, но ему этого мало. Ничего, если даже Валаамова ослица заговорила, то этот молчаливый еврей и подавно может что-нибудь сказать.
— А как дела у ваших внуков? У внуков как дела?
— Угу.
Тут Шая столбенеет. Он не понимает, что это значит: здоровы ли любезные внуки реб Рефоэла или они страдают от тяжелых болезней? И Шая кричит реб Рефоэлу прямо в ухо, словно тот глухой:
— Не напрасно люди считают, что, когда поговоришь, становится легче! Доброго дня вам, Веля.
Оба лавочника уходят с убежденностью, что жить в одном доме с реб Рефоэлом — все равно что сидеть в одной камере с лесным разбойником.
Мама смущена тем, что Рефоэл был так недружелюбен с ее бывшими соседями. Даже когда к ним в дом приходит ее сын, Рефоэл стоит посреди комнаты лицом к двери и молчит. Кажется, будто он хочет уйти или ждет, когда уйдет ее сын. А когда сын приходит со своей женой, Рефоэл стоит аж у самого порога и выглядывает в окошко на улицу, словно его гонят из собственного дома. Поэтому ее сын и невестка у них в доме ничего не берут в рот, хотя она не раз им говорила, что она и сама зарабатывает и может себе позволить угостить своих детей.
Над подвальчиком склоняются Тайбл и Юдес. Мама видит, что у них перепуганные лица и Юдес ведет за руку Мойшеле, который стал уже большим мальчиком с парой черных, как уголь, глаз.
Тайбл и Юдес, задыхаясь, просят ее зайти с ними в дом. Мама понимает, что они боятся разговаривать на улице. Она рада тому, что Рефоэла не будет при этом разговоре и он не прогонит ее родных своим молчанием. Она следует за ними, согнувшись, как старая бабка, в три погибели, она уже не та Веля, что долгие годы стояла в своих воротах на жаре и холоде и бегала по утрам на рынки.