Я хотела ей ответить, что о жизни и добрых делах праотца нашего Авраама рассказывают целые недельные разделы Торы, а его кончине и погребению посвящено лишь несколько стихов. Но я ничего ей не сказала, потому что не подобает утешать скорбящего, когда усопший еще лежит перед ним. Она говорила так, словно сошла с ума. Она мне сказала: «Посмотрите, Велинька, часы остановились. Ни один мастер не мог отремонтировать эти часы, как мой старичок. Теперь маятник встал, и еврейские буквы на циферблате закрыли свои глаза».
Когда она встала после семидневного траура, она сразу успокоилась, но торговать фруктами больше не хотела. «Веля, давайте разорвем компаньонство», — сказала она.
Мы рассчитались и простили друг другу глупые ссоры. Она пошла к оптовику и заплатила ему все старые долги, которые он давно отчаялся получить. При этом она заплатила и за меня. Потом она села у окна, надела очки в медной оправе и написала синим карандашом письмо своим детям. Она велела им не забывать читать кадиш по отцу, а также немедленно выслать ей денег, чтобы она могла купить себе участок рядом с могилой мужа и заказать надгробие для двоих.
После тридцатидневного траура Блюмеле начала все распродавать, оставляя себе только самые необходимые вещи. Она пошла в рабочую молельню, постоянным прихожанином которой был реб Борехл, и заплатила за то, чтобы каждое утро после молитвы в память об усопшем учили Мишну[23]. Синагогальному служке она заплатила отдельно, чтобы он читал кадиш по ее мужу, а также по ней самой, когда придет ее время. На сыновей она не хотела полагаться. «Не хочу идти к Богу босая», — сказала она.
Соседи удивлялись: «Блюмеле, что же вы распродаете весь дом? Вы же останетесь в четырех голых стенах!» Оказалось, что она решила съехать с квартиры и перебраться в маленькую съемную комнатку к чужим людям.
«У меня мало времени, — сказала она. — Я должна собраться в дальнюю дорогу. Я хочу остаться одна с моими святыми книгами».
Двор знал, что она говорит не о поездке в Аргентину к детям; она говорит о подготовке к дороге в вечность. Она распрощалась с соседями и наняла носильщика с ручной тележкой, чтобы перевезти свои постельные принадлежности. Сама она несла в одной руке книги, а в другой — старые настенные часы. Хотя она больше не заводила их, она не хотела с ними расставаться. Блюмеле стояла во дворе, и все соседи слышали, как она говорила: «Я больше не удостоюсь увидеть, как мой старичок приносит свои скобы для сукки. Он берег их от года к году. Я больше не буду стоять на пороге сукки и слушать, как мой старичок произносит благословение на вино. Я больше не буду носить ему еду в сукку». Блюмеле твердила это, и весь двор плакал вместе с ней.
Мама сидит напротив меня, заламывает руки и тянет слова траурным, плачущим голосом. Я оглядываю нашу квартирку при кузнице. За то время, что я не был дома, стены еще больше почернели. Деревянные потолочные балки стонут и грозят обрушиться. Сажа отваливается от стен кусками, дым от мехов висит облаком. Как темно и тоскливо здесь! И мне хочется назад в местечко, в ешиву. Зимой в окна тамошней молельни видны высокое небо, искрящиеся снежные поля, темно-синий лес и замерзшая серебряная река, которая петляет, окружая местечко со всех сторон.
Мама, словно угадав мои мысли, улыбается сквозь туман слез, скрывающий ее лицо:
— Я знаю, сын, знаю, что ты обижаешься на меня за то, что я встречаю тебя такими вестями. Я бы должна была расспросить тебя, как ты учился и как у тебя дела. Но мое сердце так переполнено, что я не знаю, с чего начать. Даже вокруг камня есть мелкие камушки, а я всю зиму была одна-одинешенька.
Блюмеле перебралась в маленькую — шаг в длину, шаг в ширину — съемную комнатку к чужим людям. Каждую субботу я ходила ее проведать. Жила она далеко отсюда, возле рыбного рынка, у самой Виленки[24]. Блюмеле встречала меня угощением, расспрашивала о соседях, о моих заработках и о том, что ты пишешь из ешивы. В последнее время ты редко писал, а когда все-таки писал, это были такие каракули, что я их еле разбирала… Потом я брала у Блюмеле одну из ее книг, и мы садились, чтобы поговорить о божественном. Перед моим уходом она мне всегда напоминала: «Не каждому суждено быть Моше, нашим учителем, который сам вписал в Тору день своей смерти. Никто не знает своего часа. Если со мной что-то случится, попросите вашего сына, чтобы, изучая Тору, он имел меня в виду. Не забывайте, Велинька, мы же были компаньоншами».
Видно, сердце ей подсказывало что-то. Потом была морозная неделя, метели и снег по колено. Я замерзла. От беготни по рынкам у меня отекли ноги. Одну субботу я пропустила и не пошла к Блюмеле. Целую неделю на душе у меня было неспокойно, но как я могу оставить работу, когда я, как рабыня, прикована к корзинкам, и оптовик уже требует выплаты новых долгов. В следующую субботу было еще холоднее и ветренее, но я уже ни на что не смотрела. Я надела валенки, закуталась в платки и поплелась до Виленки. Еле добралась туда, но Блюмеле уже не застала.
Она заснула так же, как и реб Борехл. Ее квартирные хозяева, чужие люди, сообщили о ее кончине погребальному братству и служке из рабочей молельни. Служка пришел с парой пожилых ремесленников, которые молились вместе с реб Борехлом, они быстро увезли Блюмеле и похоронили ее рядом с мужем, на том участке, который она заранее для себя приготовила.
Что я могу тебе сказать? Мое горе, моя боль и обида не поддаются описанию. Ладно ее квартирные хозяева, с этими грубыми ремесленниками я не буду ссориться. Разве они знали, какая она была праведница? Старуха платит им, вот они и пускают ее к себе в квартиру. Но синагогальному служке я задала как следует. «У вас же, — говорю я ему, — сердце, как у татарина. Как вы могли не сообщить двору, что Блюмеле умерла?» Он мне отвечает, что был мороз и снег и что он проявил настоящую самоотверженность уже потому, что вообще пришел на ее похороны. Он не думал, что соседи будут рисковать жизнью, собираясь на похороны в такую погоду. Так он сказал, и поди возрази ему! Слава Богу, что ему пришло в голову хотя бы заглянуть в шкаф. Там он нашел саван, который приготовила себе Блюмеле. Не хватало еще, чтобы Блюмеле похоронили в чужом саване! Служка тут же написал ее детям и теперь читает кадиш, как было заранее оговорено.
Слышишь, сын, Блюмеле сейчас пребывает в истинном мире, и ей уже все равно, но я тебе скажу: так уж было суждено, чтобы ни родные, ни соседи не пришли на ее похороны. Она искала искупления. Она была, пусть она меня простит, очень строга к себе и другим. Поскольку ее дети не пошли по пути своего отца, она взяла на себя их наказание и хотела, чтобы никто ее не провожал. Я хорошо знала мою компаньоншу и соседку, да смилуется над ней Господь!
Теперь у меня на сердце лежит камень, и я не могу его выплакать. Если бы я была на похоронах, я бы ее оплакала и мне стало бы легче. А так мне даже не верится, что ее больше нет.
Сын мой, кадиш мой, ради меня, вспоминай ее во время молитвы и изучения Торы. Я не раз грешила против нее. Я завидовала тому, что ей помогают дети, и я должна быть за это наказана. Но если ты будешь иметь ее в виду во время молитвы и изучения Торы, она простит меня и будет за тебя заступницей на том свете.
Мама встает, подходит к углу комнаты и вынимает пачку книг и старые часы, висевшие когда-то у старичков на стене.
— Это отдали мне квартирные хозяева Блюмеле. Они сказали, что старуха несколько раз просила их после ее кончины отдать эти святые книги ее бывшей компаньоше, а тебе она оставила часы с еврейскими буквами.
И я думаю, ты не должен обидеть Блюмеле. Ты должен завести эти часы и повесить их на стену. Пусть они снова идут и показывают тебе правильное время. Эти часы немножко заржавели от старости, но, когда ты их почистишь, ты сможешь узнавать по ним точное время, когда и что тебе нужно делать. Только не сломай их, когда будешь чистить.