НоСопровский умер, и его тексты остались такими, какими были написаны.Логика полемики сказывается и на замечательном опыте «Конец прекраснойэпохи». Сопровский обличает поколения, выросшие в стране рабства,за самоутешение иронией. Что-то подобное отмечалось, по частномуповоду, на Западе, в анализе поведения дрезденских евреев, подвергавшихсяежедневным унижениям со стороны нацистов. Ирония была единственноймыслимой самозащитой побежденных, находившихся в полной властипобедителей; но одновременно она была формой подчинения господствующемуязыку, языку Третьей империи. Сопровский вносит в эту проблему возмущениемолодости. Ему претит даже пародия на советский язык (сохраняющаянечто от того, что она пародирует). «Молодость — это возмездие». Онабеспощадна. «В целом,— пишет Сопровский,— описываемое течение можноопределить как культурное пораженчество». Думаю, что это не всегдаверно.
Изнескольких имен, приведенных в тексте, начнем с Венедикта Ерофеева.Это очень трудный случай. «Москва — Петушки», действительно,— исповедьпораженца, исповедь человека, согласившегося на поражение и гибель.Читать ее больно. Говорят о юморе висельников. Ирония Ерофеева — изэтого же рода. Так, возможно, шутят в аду. Язык блестит и сверкает, ноне дает радости. От него остаются ссадины в душе. Кажется, что тоска,доведенная до предела, вызовет порыв в немыслимое — примерно какДостоевский кончил «Подполье». И за «Подпольем» — «Преступление инаказание», «Идиот», «Братья Карамазовы»... Ерофеевское подпольелишено этой пружины. То, что последовало за «Петушками» (эссе о Розанове,«Шаги командора»),— перепевы старой песни.
Ноя не могу бросить камня. «Москва—Петушки» — не только итог одной жизни.Это эпитафия на миллионах безымянных могил. Не только советских. СтепанВерховенский когда-то говаривал: все одаренные и передовые люди вРоссии были, есть и будут картежники и запойные пьяницы. И хотя Достоевскийне принимает Степана Трофимовича всерьез — он задумывался надсудьбой пьяненьких и создал бессмертные образы философствующих ипроповедующих пьяниц. Да и раньше, до Достоевского, до Петра быланаписана «Повесть о горе-злосчастии»... Век за веком неотвратимыйрок ведет в царевы кабаки, в советские забегаловки... Эта тема носиласьв воздухе, она требовала своего воплощения, и она нашла его, как темаКолымы в рассказах Шаламова. Не хватает катарзиса? Но иногда приходитсямириться с несовершенством.
Вдвух случаях я просто не согласен с Сопровским. Он, по-видимому, отождествилБахтина с поклонниками, носившимися с карнавалом, карнавализацией,мениппеей, как дурень с писаной торбой. Сам Бахтин этого не делал. Онне считал карнавал альфой и омегой культуры. И не карнавалом он знаменитв мире. Его изучают в Европе и в Америке как философа диалога. Выдвижениена первый план теории карнавала — чисто советское явление. Советскогочитателя доводила до упоения насмешка над советской серьезностью,спрятанная в книге «Рабле и средневековая народная культура». Этакнига писалась в ссылке, и насмешка в ней сознательно заложена автором.Но его книга — не памфлет. Это фундаментальное научное исследование.И нельзя упрекать исследователя червей, что он пишет не про львов.Так прошла его жизнь — с червями.
Несогласен я и с оценкой Синявского. Сопровского возмутила фраза:«Ирония — это даже лучше, чем habeas corpus act». Ему казалось, что этопросится в пародию. Между тем в словах Синявского был более глубокийсмысл, чем нежелание бороться за политические цели. Было понимание,что духовные проблемы глубже уровня политики. Ирония имеет тысячизначений, и фронтальная атака на нее несколько напоминает статью А.Солженицына «Наши плюралисты». Невозможно закрыть Америку, плюрализм,иронию. Все категории культуры неустранимы, можно спорить только оиерархии их. Иногда время заставляет менять оценки, и Сопровскийправ, заговорив о переоценке ценностей. Но резкость его формулировокможно оправдать только как «неразвитую напряженность принципа» (есливоспользоваться словами Гегеля, которого Сопровский очень не любил).Даже с чисто политической точки зрения ирония имеет некоторые достоинства:она сопротивляется фанатизму. Без народных привычек (включающихиронию) habeas corpus act легко отменить. Отменили же либеральные законыв Германии. Где есть парламент, непременно есть ирония. Над парламентомсмеются, вождя боготворят. В Европе выходил журнал, само названиекоторого иронично: «Почему бы нет?» Еженедельник Верхней Вольты называетсяпо-советски: «Подъем».
ПротестСопровского против иронии по-своему оправдан, и сегодня — еще больше,чем тогда, когда он возник. Сегодня ирония перестала быть запретнымплодом, она размножилась, опошлилась и стала достоянием журнальнойчерни. Сегодняшняя ирония, сплошь и рядом,— согласие с хаосом, готовностьпогрузиться в ничтожество и даже не мечтать о «прекрасном и высоком»(как выражался подпольный человек). Но писалось ведь и про карнавал,и про коктейль «слезы комсомолки», и про литературный процесс в Россиине сегодня. Зачем кусать груди кормилицы? — спрашивал Герцен.— Оттогочто зубки прорезались?
Сопровскомунужен ответ на последние вопросы бытия, и он не находит этого ответау Бахтина и Синявского. И я не нахожу. Но ведь культура не сводитсяк последним вопросам бытия и к книге Иова. В культуре есть место дляпросто писателя, просто ученого. В культуре возможна позиция Флобера:«Мы, писатели, делаем свое дело. Пусть Провидение сделает свое» (изписем). Сопровскому кажется, что у нас, в России, это не выходит. Онпишет: «Западный писатель может, но не желает занять позицию «простописателя»,— наш же независимый писатель не может, хотя всей душоюжелает». Почему не может? Синявский смог. Он и в лагере писал «Голосиз хора», «Прогулки с Пушкиным»... И Бахтин смог быть просто ученым. Сиделв ссылке, получал по почте книги, по почте отсылал их обратно, в Публичнуюбиблиотеку, и написал академически безупречное исследование. Явспоминаю Эйлера, который сказал о себе, что мог бы родиться белыммедведем и тогда когтями царапал бы на льдине свои уравнения. Какоетут пораженчество! Скорее мужество.
МимоходомСопровский проводит различие между пораженческой иронией Бродского(в которой сохраняется человеческое достоинство) и иронией Лимонова,где достоинство теряется. Возможно, стоило бы переставить акцентыи именно это частное различие выдвинуть на первый план, а не обличатьиронию вообще. Иначе как быть с иронией у Рабле (не у Бахтина в книгео Рабле, а у самого мэтра)? У Сервантеса? У Вольтера? У Гофмана? УТомаса Манна?
ВдохновениеСопровского нашло другой путь. Его увлек Галич, увлек призыв «встать,чтобы драться, встать, чтобы сметь». По-моему, самое лучшее у Галича —не эти призывы. Я больше верю сарказмам Галича, чем его патетике. Нотак или иначе, есть статья «Конец прекрасной эпохи», и рядом с ней — панегирикГаличу, самому ироническому из наших больших поэтов. Галичу, у котрогосами рифмы ироничны. Нетрудно найти у Галича образцы всех видов иронии,в том числе — иронии бессильной жертвы, иронии пораженца: