Мент приедет на козе,
Зафуячит в КПЗ.
Нов слове зэков есть у Галича и особое свойство: придержанность, чтоли. Оглядка, недоговоренность, бережливость речи, подсознательнокоренящаяся в уставе караульной службы: шаг вправо, шаг влево — считаетсяпобег... конвой стреляет без предупреждения... И — чтоб не сглазить.И — затаенная мстительность страдания. Смертельная вражда на граниполного взаимопонимания.
А в караулке пьют с рафинадом чай,
И вертухай идет, весь сопрел.
Ему скучно, чай, и несподручно, чай,
Нас в обед вести на расстрел!
ГеройГалича жалок — и его жалко. Героинь Галича сплошь жалко — но жалки лиони? В них больше внутренней силы, чем у многих его героев-мужчин. Гореэтих женщин неразделимо с их душевной щедростью. Тем малым, что у нихосталось, они без оглядки делятся из сострадания и любви. Таковывечная мученица из-за кассы («Веселый разговор»), своенравная Шейла(«История одной любви»), «не предавшая и не простившая» героиня «Городскогороманса».
Можетбыть, Галич отчасти даже идеализировал своих билетерш, кассирш и продавщиц.Но тут уж его собственное — мужское — отношение к ним становится предметомпоэзии, сообщая ей дополнительный оттенок нежности и благородства.«Жалеет, значит любит»,— всегда говорили женщины. Галич не толькознает, но и любит своих героинь. Ворчливый сказ повествования скрываетинтимное авторское чувство: «А ей мама, ну, во всем потакала...»;«Ну, была она жуткою шельмою...»; «А она вещи собрала, сказала тоненько...»
Крепкопроехалась по ним новейшая история. Как было с Шейлой: «Ее маму засвязь с англичанином залопатили в сорок восьмом». А у них самих наисторию нет ни сил, ни средств, ни времени. Они заняты устройством нехитрыхсвоих личных дел, но тут-то и брезжит их душевная красота.
Героине«Песни про генеральскую дочь» самой и невдомек, как ее беспросветнаязаброшенность отзывается всенародным горем. Караганда, где проживаетона после «лагеря для детей врагов народа», забыта Богом и людьми.Что у нее есть? Хам-любовник, навещающий ее, пока «у мадам у его месяца».Смутная память: «А там — в России — где-то есть Ленинград, а в Ленинградетом — Обводный канал». Память эта — единственный источник света и внастоящем: «Завтра с базы нам сельдь должны завезть, говорили, что ленинградскую».И неистребимая женственность: «А ведь все-тки он жалеет меня, все-ткиходит, все-тки дышит, сучок».— Весь этот сердечно просветленный кошмарвенчается почти кощунственной молитвой:
Ой, Караганда, ты, Караганда!
Если тут горда, так на кой годна!
Хлеб насущный наш дай нам, Боже, днесь,
А что в России есть, так то не хуже здесь!
Кара-ган-да!
Голос поэта вбирает в себя токи сопротивления, пронизавшие жизнь народаот истоптанной сапогами почвы до творческих вершин.
Посвященияпамяти Мандельштама, Ахматовой, Зощенко, Пастернака, Хармса выстраиваютсяу Галича во вдохновенный ряд. В них он прямо выходит на традицию российскойпоэзии, вступая в перекличку с поэтическими предками. Адресаты посвященийпредстают, может быть, несколько упрощенно, в одной плоскости: поэти тоталитарное государство. Но так традиция пересекалась с современностью,пути предков — с избранным самим Галичем творческим путем. «Традициии современность» — это ведь была еще одна излюбленная тема застойныхдискуссий! Далеко ли было ходить за примерами?..
Галичобращается с традицией грубее, резче, чем более очевидные ее продолжатели(С.Липкин, А.Тарковский). Ближе всего Галичу в этом отношении, пожалуй,стихи Юрия Домбровского. Упрощенность основного конфликта искупаетсяостротой, эмоциональной насыщенностью его.
Всю ночь за стеной ворковала гитара,
Сосед-прощелыга крутил юбилей,
А два понятых, словно два санитара,
А два понятых, словно два санитара,
Зевая, томились у черных дверей.
Многоголосиеэтих песен сродни полифонии музыкального реквиема, что усугубляетсяпародийным использованием танго, вальса, марша. Хамоватый голосэпохи наступает на лирическую тему. Подголоском «жуткого столетия»вступает его легкая музыка (подголоском насилия — равнодушие, подголоскомжестокости — пошлость).
А пальцы искали крамолу, крамолу...
А там, за стеной все гоняли «Рамону»:
«Рамона, какой простор вокруг, взгляни,
Рамона, и в целом мире мы одни».
«...А жизнь промелькнет
Театрального капора пеной...»
Ноза поэта, когда все ресурсы его обороны исчерпаны, вступается авторскийголос:
По улице черной, за вороном черным,
За этой каретой, где окна крестом,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Пока, обессилев, не рухну пластом!
Здесьнастроение «встать, чтобы драться» опять-таки преобладает над безнадежностью.Ведь и у самого Мандельштама неожиданное сравнение вторгалось в «домашний»образ: «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, ты меня им укроешь,как флагом военным, когда я умру». Поэзия под дулом нагана — сопротивляется.
Впесне «Памяти Б.Л.Пастернака» авторское вмешательство еще бесцеремонней.
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели...
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
Идаже:
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы поименно вспомним всех,
Кто поднял руку!
Чтои сбывается. Поднявшие руку — великодушно предостерегают теперьот «сведения счетов». Что ж, месть — лишь первобытный инстинкт. Можно ине сводить. Но ради исторической правды, ради спасительной истины,ради духовного здоровья наших потомков счеты эти должны быть — вовсей полноте — представлены.
Кактрепетно поэтический мир противостоит миру ордеров и печатей в посвященнойпамяти Даниила Хармса «Легенде о табаке»! Мир сказочный — и мир, гдесказочника убивают.
А может, снова все начать
И бросить этот вздор?!
Уже на ордере печать
Оттиснул прокурор...
Начнем иначе — пять зайчат
Решили ехать в Тверь...
А в дверь стучат,
А в дверь стучат —
Пока не в эту дверь.
Ихотя скоро «в дверь стучат, на этот раз к нему»,— воображение автора,исчерпав естественные средства к сопротивлению, прибегает ксверхъестественным.
Но Парка нить его тайком
По-прежнему прядет,
А он ушел за табаком,
Он вскорости придет.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Он был в Сибири и в Крыму,
А опер каждый день к нему
Стучится, как дурак...
И много, много лет подряд
Соседи хором говорят —