— А я — возвращаюсь… так как я уже перестал быть поэтом.
Затем произошла поистине драматическая сцена: Маяковский разрыдался и прошептал едва слышно:
— Теперь я… чиновник…
Служанка ресторана, напуганная рыданиями, подбежала:
— Что такое? Что происходит?
Маяковский обернулся к ней и, жестоко улыбнувшись, ответил по-русски:
— Ничего, ничего… я просто подавился косточкой.
(Юрий Анненков. «Дневник моих встреч. Цикл трагедий». Том первый. Л., 1991, стр. 196–197)
Сцена, по правде говоря, не больно достоверная.
Недостоверность воспоминаний Юрия Анненкова о Маяковском я мог бы подтвердить (и даже доказать) множеством примеров. Но приведу только один:
► Вернувшись в Париж в 1927 году, Маяковский остановился, как и раньше, в маленьком отельчике «Истрия» на улице Campagne-Premiere. При нашей первой встрече в кафе «Дом» он ответил мне на мои расспросы о московской жизни:
— Ты не можешь себе вообразить! Тебя не было там уже три года.
— Ну и что же?
— А то, что все изменилось! Пролетарии моторизованы. Москва кишит автомобилями, невозможно перейти через улицу!
Я понял. И спросил:
— Ну, а социалистический реализм?
Маяковский взглянул на меня, не ответив, и сказал:
— Что же мы выпьем? Отвратительно, что больше не делают абсента.
(Юрий Анненков. «Дневник моих встреч». Том первый. Стр. 185)
В 1927 году понятия «социалистический реализм» еще не существовало. Термин этот возник уже после смерти Маяковского, перед Первым съездом советских писателей.
Но дело даже не в этом. И даже не в том, что плохо верится, чтобы Маяковский в ресторане, рыдая, признавался Анненкову, что перестал быть поэтом, превратился в чиновника.
У Анненкова получается (об этом, в сущности, весь его рассказ о Маяковском), что Маяковский перестал быть поэтом, потому что, говоря собственными его, Маяковского, словами, «отдал свое перо в услужение сегодняшнему часу и его проводнику — Коммунистической партии».
В сущности, именно этот вывод вытекает и из приведенных выше высказываний Ходасевича, Пастернака, Ахматовой, Эренбурга.
Но вся штука в том, что Маяковский не только в интимно-лирических своих стихах советского периода, но и в так называемых гражданских своих стихах этого времени, — тех, в которых во весь голос настаивал на своей (если пользоваться не советской, а западной терминологией) ангажированности, — тоже не перестал быть поэтом.
Делами,
кровью,
строкою вот этою
нигде
не бывшею в найме, —
я славлю
взвитое красной ракетою
октябрьское,
руганное
и пропетое,
пробитое пулями знамя!
В этих и множестве других таких же горячих, искренних строк, славящих «руганное и пропетое, пробитое пулями знамя», ставшее государственным флагом молодой Советской республики, его звонкая сила поэта сохранила всю свою силу и всю свою звонкость. Да и как она могла ее не сохранить, если слова «любовь», «любимая» и «республика» у него всегда стоят рядом:
Дайте крепкий стих
годочков этак на сто,
чтоб не таял стих,
как дым клубимый,
чтоб стихом таким
звенеть
и хвастать
перед временем,
перед республикой,
перед любимой.
Или даже — вот так:
В поцелуе рук ли,
губ ли,
в дрожи тела
близких мне
красный
цвет
моих республик
тоже
должен
пламенеть.
Если не «республика», так — «революция». Эти слова тотчас срываются у него с языка, едва только он начинает объясняться в любви — все равно кому — женщине или Атлантическому океану:
То стынешь
в блеске лунного лака,
то стонешь,
облитый пеною ран.
Смотрю,
смотрю —
и всегда одинаков,
любим,
близок мне океан.
Вовек
твой грохот
удержит ухо.
В глаза
тебя
опрокинуть рад,
по шири,
по делу,
по крови,
по духу —
моей революции
старший брат.
Когда вслушиваешься в музыку этих строк, в этот неповторимый звук его неизменившегося голоса, невольно вспоминается пушкинское:
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел…
До тех пор, пока душа поэта не «встрепенется, как пробудившийся орел», — говорит Пушкин, —
В заботы суетного света
Он малодушно погружен.
Так было и у Маяковского.
ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ
Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского. Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники…
Но посмотреть удалось мало.
У Маяковского было несколько выступлений, а остальное время… Подвернулся карточный партнер, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер…
Так мы прожили два месяца.
(Лиля Брик. Из воспоминаний)
Пушкин тоже был страстным картежником. Собравшись жениться, он обратился к царю с просьбой, чтобы государь распорядился выдать ему вперед — в счет его жалованья историографа — тридцать тысяч рублей. Государь просьбу удовлетворил. Получив эти деньги, Александр Сергеевич просадил их в карты за одну ночь.
Быть может, нечто подобное он и подразумевал, написав о том, что происходит с поэтом, когда «в заботы суетного света он малодушно погружен»:
Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира
Быть может, всех ничтожней он.