Этот свой автобиографический очерк Пастернак написал в июле 1956 года: он должен был стать предисловием к готовившемуся однотомнику его стихотворений. Однотомник, естественно, был заморожен и так и не вышел. Но если бы и вышел, и предисловие это каким-то чудом в нем сохранилось, процитированный абзац уж точно бы в нем не уцелел.
У «небожителя» (так назвал его однажды Сталин) Пастернака его просто вычеркнули бы. А случись высказать такую ересь кому-нибудь из нас, простых смертных, дело могло бы обернуться совсем худо.
Вот мой сверстник, студенчество которого, как и мое, пришлось на первые послевоенные годы, вспоминает, как в ответ на вопрос экзаменатора, что он думает о романе Александра Бека «Волоколамское шоссе», неосторожно признался, что этого романа не читал и даже ничего не слыхал о его авторе:
► Живи мы в другой стране, на вопрос экзаменатора, что я думаю о современном писателе NN, можно было бы ответить: «Sorry, но этот автор мне не нравится». На что последовало бы возражение: «Прекрасно, вот и поделитесь вашими соображениями, почему он вам не нравится». Этот мысленный эксперимент мгновенно устанавливает водораздел между советской литературой и любой другой. Советская литература не может не нравиться, как не может не нравиться советская власть. Можно разгуливать по залам этой литературы, болтать с коллегами и попивать напитки в буфете, но не следует ни на минуту забывать, что у дверей стоит вооруженная охрана.
(Борис Хазанов. Левиафан, или Величие советской литературы. В кн.: Борис Хазанов. «Ветер изгнания». Новосибирск, 2003, стр. 48)
Нынче вооруженная охрана снята, и автор процитированного рассуждения сумел опубликовать (не только на Западе, но и в России) этот свой очерк о «величии советской литературы», начинающийся замечанием, в сущности, повторяющим давнее высказывание «небожителя»:
► Вспоминая книги, прочитанные в отрочестве и юности, оставившие глубокий след, я не нахожу среди них ни одной, созданной в СССР после 1930 года. Книги, выходившие в годы пятилеток, книги военных лет, некогда страстно обсуждаемые и, очевидно, имевшие успех, остались за бортом.
(Там же, стр. 47)
Этот тезис, вероятно, можно было бы оспорить. Я, например, вспоминая любимые книги своего детства, мог бы назвать «Школу» Гайдара, «Петр Первый» А. Н. Толстого, «Степан Кольчугин» Василия Гроссмана, «Белеет парус одинокий» Катаева, «Кондуит и Швамбранию» Кассиля… Все они (список можно было бы и продолжить) были созданы в СССР после 1930 года.
Но я вспомнил эту статью Бориса Хазанова не для того, чтобы спорить с ее автором. Вспомнил только потому, что мое внимание привлекла названная автором рубежная дата.
В самом деле: почему в качестве рубежа им назван именно 1930 год, а не, скажем, 1934-й, когда был создан Союз советских писателей, в уставе которого было записано, что единым художественным методом всех советских писателей является метод социалистического реализма. Ведь именно в том году вокруг советской литературы и была выставлена пресловутая вооруженная охрана…
Объяснение тут может быть только одно: в качестве рубежа, отделяющего созданные в СССР книги, которые могли оставить глубокий след в его душе, от книг, которые не оставили в ней следа, сознание его зафиксировало именно 1930 год, потому что в этом году застрелился Маяковский.
К Маяковскому автор этого высказывания холоден, и знает он его плохо. Об этом красноречиво свидетельствует его книга «Абсолютное стихотворение» (М., 2005), в которой Маяковский представлен стихотворением «А вы могли бы». Это ведь все равно, как если бы в качестве «абсолютного стихотворения» Пушкина он выбрал оду «Воспоминания в Царском Селе», за которую юного лицеиста «в гроб сходя, благословил» старик Державин.
Совершенно очевидно, что Маяковский никогда — ни в юности, ни, тем более, потом — не занимал в его сознании сколько-нибудь заметного места. Но последний творческий акт Маяковского даже для него, никогда не обольщавшегося достижениями советской литературы, стал вехой, отделившей подлинные ее ценности от мнимых.
Было бы, однако, сильным преуменьшением значения этого его последнего творческого акта, если бы мы увидели в нем только эту веху.
* * *
Тут мне придется еще раз вернуться к реплике Маяковского, которую запомнил Виктор Ардов («Я не буду читать „Хорошо“, потому что сейчас нехорошо»), В ней есть некоторая странность, на которую я раньше внимания не обращал (приберегал для этой главы).
Ведь «Хорошо» он написал не так давно — всего за три года до того как была произнесена эта фраза. И писал, надо полагать, «не по службе, а по душе».
Я
земной шар
чуть не весь
обошел, —
и жизнь
хороша,
и жить
хорошо.
А в нашей буче,
боевой, кипучей, —
и того лучше…
Розовые лица.
Револьвер
желт.
Моя
милиция
меня
бережет.
Жезлом
правит,
чтоб вправо
шел.
Пойду
направо.
Очень хорошо.
Надо мною
небо.
Синий
шелк!
Никогда
не было
так
хорошо!
Такие ликующие строки по заказу не напишешь. Тут чувствуется искренний душевный порыв.
Я уже рассказывал, как восхитил меня Андрей Синявский, прочитавший «Левый марш» — и тут же, сразу, без перехода вот это: «Пойду направо…»
Это «Пойду направо» он произнес как-то растерянно, словно разведя руками: ничего, мол, не поделаешь; если велят («жезлом правят»), значит, так надо. Пойду направо. Очень хорошо.
Но сейчас, переписывая эти строки, я подумал, что, хоть само столкновение этих строк с «Левым маршем» не зря вызвало тогда мое восхищение, но интонация этого «Пойду направо» у Маяковского все-таки иная: не покорная, подчиняющаяся, а искренне и радостно приемлющая эту «перемену курса».
ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ
Бахтин. Кто это сказал из наших композиторов: «Знаете ли вы веселую музыку? Я не знаю веселой музыки». Чуть ли не Чайковский это сказал… И если хотите, веселой поэзии, в сущности, нет и не может быть. Если нет элемента вот чего-то от конца, от смерти, какого-то предчувствия, то нет поэзии… Иначе это не поэзия, иначе это будет глупый телячий восторг, а этого в поэзии нет и быть не может… Искусства всегда были связаны все-таки с памятью о предках, об умерших, с могилой…
Дувакин. Вы хотите сказать, что если нет оглядки на могилы…
Бахтин. Да.
Дувакин. То нет искусства. Так?
Бахтин. Да, если хотите, да. Только не в таком примитивном смысле.
Дувакин. Да, но и обратное не надо принимать примитивно — как телячий восторг. Я не соглашусь, что не может быть веселой поэзии… Есть, конечно, — ну не знаю, — ну есть, ну просто неталантливые вещи… какое-то там, допустим… есть у Василия Каменского поэма с пародийным названием — «Непромокаемый оптимизм». Это вообще автопародия. Но и, скажем: