С высоты сегодняшнего нашего знания о том, в какие формы потом отлилась уже окончательно сформировавшаяся «номенклатура», этот портрет может показаться несколько наивным. Но как бы то ни было, это не фельетон на тему «в семье не без урода», а — обобщение. И обобщение, надо сказать, ушедшее весьма далеко от традиционных тогдашних рассусоливаний о неистребимых пережитках капитализма в сознании людей.
То, что Маяковский изобразил в этом своем стихотворении, — не гнилая отрыжка (так тогда говорили) старого мира. Герой (антигерой) этого стихотворения — продукт новой, послереволюционной, советской эпохи, научившийся эксплуатировать нажитый им в революционные годы не какой-нибудь, а именно политический капитал.
Это соображение тут брошено вскользь, мимоходом. (Позже Маяковский его разовьет, создавая образ другого своего героя-антигероя — Победоносикова.) Но свою претензию на некое далеко идущее обобщение он не только не скрывает, но даже демонстративно ее подчеркивает.
Сперва началом стихотворения, первой его строфой:
Мне неведомо,
в кого я попаду,
знаю только —
попаду в кого-то…
Выдающийся
советский помпадур
выезжает
отдыхать
на воды.
Завершает стихотворение та же строфа, первые две строки которой тут слегка перефразированы:
Неизвестно мне,
в кого я попаду,
но уверен —
попаду в кого-то…
и т. д.
Уже первая, начальная строфа, следующая непосредственно за эпиграфом, вызывает недоумение: то есть как это ему «неведомо», в кого он попадет? Ведь тот, в кого он целит, ясно обозначен. Названы даже его имя и фамилия…
Повторенная в конце стихотворения, она это недоумение усиливает. (Особенно слово «уверен»: не просто, значит, предполагает, что помимо «тов. Ахундова» выпущенный им снаряд попадет еще в кого-то, а даже уверен в этом.)
Но тогда зачем понадобился ему этот эпиграф, отнюдь не проясняющий, скорее затемняющий смысл стихотворения, уводящий читателя от обобщения к уродливому, но единичному «частному случаю»?
Ну, во-первых, то, что история эта не выдуманная («это не факт, это действительно было»), наполняет стихотворение соками живой жизни, усиливает ощущение достоверности изображаемого. Кроме того, не следует забывать и о лефовской ориентации на «литературу факта», которая в то время еще сохраняла для Маяковского все свое очарование. Но главное назначение эпиграфа, я думаю, тут состояло в том, что он должен был сыграть роль щита, ограждающего весьма уязвимый в политическом смысле сюжет от цензурного запрета.
Времена были еще вегетарианские (так назвала их потом Ахматова), но цензура уже свирепствовала вовсю.
► Основная болезнь, разъедающая современную литературу, — отсутствие у современных писателей художественной честности. Вызывается эта болезнь совершенно невозможными требованиями, предъявляемыми писателю инстанциями, от которых зависит напечатание его вещей. Цензор говорит романисту: «Этого несимпатичного коммуниста сделайте беспартийным, в душу этой беспартийной героини внесите побольше разложения; этого симпатичного коммуниста сделайте поумнее — тогда я ваш роман пропущу». Все время цензоры твердят писателям: «Почему вы не компенсируете темных явлений светлыми?»… Вот приносит поэт редактору задушевное, глубоко оригинальное свое стихотворение — «Нужно, товарищ, писать на актуальные темы. Посмотрите, например, на героическую борьбу китайского пролетариата — какая благодарная тема!»
(В. В. Вересаев. В кн.: А. Блюм. «За кулисами „Министерства правды“. Тайная история советской цензуры. 1917–1929». СПб., 1994, стр. 266)
Если цензор мог предложить писателю несимпатичного коммуниста превратить в беспартийного, а симпатичного коммуниста сделать поумнее, можно себе представить его реакцию на стихотворение, где коммунист — и далеко не рядовой — предстает перед читателем обнаглевшим хамом, да к тому же еще и дураком.
Эпиграфом из кольцовского фельетона Маяковский давал понять, что этот крамольный сюжет уже апробирован публикацией, и не где-нибудь, а в самой «Правде»!
Но этого было явно недостаточно.
Необходимо было выполнить еще одно — неизбежное — требование цензора, о котором упоминает тот же Вересаев: «компенсировать темные явления светлыми».
Это непременное условие Маяковский выполнил:
…Величественно
положил
мандат на протокол:
«Прочесть
и расходиться, козыряя!»
Но что случилось?
Не берут под козырек?
Сановник
под значком
топырит
грудью
платье.
Не пыжьтесь, помпадур!
Другой зарок
дала
великая
негнущаяся партия.
Метлою лозунгов
звенит железо фраз,
метлою бурь
по дуракам подуло.
— Товарищи,
подымем ярость масс
за партию,
за коммунизм,
на помпадуров!
Сочиняя эти строки, он, конечно, понимал, — не мог не понимать! — что ни под какими, даже самыми благонамеренными лозунгами подымать «ярость масс» никто никому не позволит. Тем более что в данном случае подымать эту самую ярость надо было не ЗА партию, а — НА партию. Потому что те, на кого он призывал ее поднять, — именно они в то время уже и олицетворяли эту «великую негнущуюся партию».
О том, что Маяковский это ясно видел и прекрасно понимал, неопровержимо свидетельствует его пьеса «Баня», работать над которой он начал в первых числах мая 1929 года.
ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ
Сняв, по своему обыкновению, пиджак и повесив его на спинку стула, Маяковский развернул свою рукопись — как Мейерхольд любил говорить: манускрипт, — хлопнул по ней ладонью и, не теряя золотого времени на предисловие, торжествующе прорычал:
— «Баня», драма в шести действиях! — причем метнул взгляд в нашу сторону, в сторону писателей; кажется, он при этом даже задорно подмигнул.
Он читал отлично, удивив всех тонким знанием украинского языка, изображая Оптимистенко, причем сам с трудом удерживался от смеха, с усилием переводя его в однобокую улыбку толстой, подковообразной морщиной, огибающей край его крупного рта с прилипшим окурком толстой папиросы «Госбанк».
После чтения, как водится, начались дебаты, которые, с чьей-то легкой руки, свелись, в общем, к тому, что, слава богу, среди нас наконец появился новый Мольер.