*** Прижми чужую хризантему к груди, укутай в шарф, взгляни в метель. Младенческому телу небес так холодно. Одни прохожие с рыбацкой сетью в руках рыдают на ходу, иные буйствуют, а третьи, скользнув по облачному льду, уже ушли в края иные, в детдом, готовящийся нам, где тускло светятся дверные проемы, где по временам минувшим тосковать не принято — и высмеют, и в ПТУ не пустят. Что ты, милый. И не то еще случается. Ау, мой соотечественник вьюжный. Как хрупок стебель у цветка единственного. День недужный сворачивается — а пока ступай — никто тебя не тронет, лишь бесы юные поют — должно быть, Господа хоронят, Адама в рабство отдают… *** Видишь ли, даже на дикой яблоне отмирает садовый привой. Постепенно становится взгляд изменника медленней и блудливей. Сократи (и без того скудную) речь до пределов дыхания полевой мыши, навзничь лежащей в заиндевелой дачной крапиве, и подбей итоги, поскуливая, и вышли (только не и-мэйлом, но авиа — почтой, в длинном конверте с полосатым бордюром, надписанном от руки) безнадежно просроченный налог Всевышнему, равный, как в Скандинавии, ста процентам прибыли, и подумай, сколь необязательны и легки эти январские облака, честно несущие в девственном чреве жаркий снежок забвения, утоленья похмельной жажды, мягкого сна от полудня и до полуночи, а после — отправь весточку Еве (впрочем, лучше — Лилит или Юдифи), попросив об ответе на адрес сырой лужайки, бедного словаря, творительного падежа — выложи душу, только не в рифму, и уж тем более не говорком забытых Богом степных городков, где твердая тень его давно уже не показывалась — ни в церкви, ни на вокзале, ни во сне местной юродивой. И не оправдывайся, принося лживую клятву перед кормилом Одиссея — не тебя одного с повязкою на глазах в родниковую ночь увели, где, пузырясь, еще пульсирует время по утомленным могилам спекшейся и непрозрачной, немилостивой земли. *** Одним хлыстовское радение, другим топорное наследие революционной академии, юродство ли, трагикомедия — не успокаивается дух воинственный, стреляющий в коршуна и аиста, стремится к истине единственной, отшатывается, задыхается, но — то ли ветер с юга, то ли я, один под облаками серыми, запамятовал, что история богата скорбными примерами предательства и многобожия, да снежной крупкой безымянною, что сыплется над светлокожею равниной, над открытой раною отвергнутого человечества… А мне твердят — свобода лечится другой свободой, над тобой еще, постой, сгустится время влажное, как бы мамаево побоище, где плачут дети гнева княжьего, — нет, мне роднее муза дошлая, сестрица пьяницам, поющим о нерастревоженности прошлого и невозможности грядущего. *** Черно-белое, сизое, алое, незаконное, злое, загробное, нелюбимое и небывалое, неживое, но жизнеподобное — вероятней всего, не последнее, не мужское, не женское — среднее, не блаженство — но вряд ли несчастие, и коварное, и восхитительное прилагательное (не причастие, и тем более не существительное) — приближается, буйствует, кается, держит кости в кармане горелые, и когда не поет — заикается, подбирая слова устарелые — а навстречу ему безвозмездное, исчезающее, непреложное, пусть беззвёздное — но повсеместное, и безденежное, и безнадёжное. Что, монашек, глядишь с недоверием? Видно заживо, намертво, начисто надышался ворованным гелием — вот и кашляешь вместо акафиста, дожидаешься золота с голодом, долота, волнореза железного — не знаком с астероидным холодом или вспышкой костра бесполезного *** Мороз и солнце. Тощая земля в широких лысинах, припудренных снежком, почтовый ящик пуст. Читай, работы не прислали. Весь день я отдыхаю от души. То запускаю самодельный сборник советских песен, то, поеживаясь, смотрю чудовищные сталинские ленты по телевизору, то попиваю водку, то антологию «Стихи тридцатилетних» дотошно перелистываю, где чешуйчатые бурлюки и айзенберги на мелководье бьют упругими хвостами, где маленькие бродские из норок потешные высовывают мордашки, где уцененные цветаевские барби тугие силиконовые грудки показывают публике… Как славно! Вот юркий притаился кушнеренок в руинах Петербурга, не заметив большого маяковского хорька поблизости, вот серенький айги летит с огромной коркой, детка-брюсов под плинтусом усами шевелит… Бог в помощь вам, друзья мои! Все лучше, чем торговать дубленками, писать в «Российскую» иль «Новую» газету, ширяться героином и т. п. Точней рифмуйте, образы поярче ваяйте, да синекдоху-голубу не обижайте, алкоголем не злоупотребляйте, и не забывайте, с какою горькой завистью на вас глядит из ада робкий Баратынский, и как пыхтят в ночи дальневосточной четыре вора, что на переплавку тащат сто шестьдесят кило отменной бронзы — запоздалый памятник, точнее, кенотаф воронежскому жесткоглазому щеглу. |