*** Мне снилась книга Мандельштама (сновидцы, и на том стоим), спокойно, весело и прямо во сне составленная им. Листая с завистью корявой написанное им во сне, я вдруг очнулся — Боже правый, на что же жаловаться мне? Смотри — и после смерти гений, привержен горю и труду, спешит сквозь хищных отражений провидческую череду — под ним гниющие тетрадки гробов, кость времени гола, над ним в прославленном порядке текут небесные тела — звезда-печаль, звезда-тревога, погибель — черная дыра, любовь — прощальная сестра, и даже пагуба — от Бога… *** Щенок, перечисливший все имена Господни, с печалью на пяльцы натянутой, дом свой меняющий на сомнительный чин постояльца — вдыхающий ртутные зеркала, завязший в заоблачной тине — циркач мой, не четверть ли жизни прошла в пустых коридорах гостиниц? Подпой мне — не спрашивай только, зачем мурлычу я песенку эту — я сам, как лягушка в футбольном мяче, мотаюсь по белому свету. Пора нам и впрямь посидеть не спеша, вздохнуть без особого дела, да выпить по маленькой, чтобы душа догнать свое тело успела — легко ль ей лететь без конца и кольца? Ни делом, ни словом не связан, уездный фотограф уже у крыльца стреляет пронзительным глазом, что прячет он в складках ночного плаща? Шевелится ручка дверная, как ленточка магния — тихо треща, сияющий пепел роняя… *** …торопливый, убыточный, дьявол с ним что мне даст календарь? Что мне эти числа? Не тверди о забывшихся гробовым сном — еще ты в сумерках не разучился совещаться с кукушкою и совой — но неровен час, и с любой минутой истираются зубчики часовой шестеренки, время ветшает, будто существо из плоти и крови, лев перепончатокрылый в садах кромешных, где восточный ветер гудит, одолев жалкую дверь в мировой скворешник. Дернув водки, напористы и просты, молодые волчата выносят вотум недоверия Господу, только ты до отчаянья зачарован круговоротом вещества в природе — кошачий глаз расширяется, лучи световые гнутся — от воды к огню, от базальта в газ — повторяй: мне всегда есть куда вернуться. *** Зачем меня время берет на испуг? Я отроду не был героем. Почистим картошку, селедку и лук, окольную водку откроем, и облаку скажем: прости дурака. Пора обучаться, не мучась, паучьей науке смотреть свысока на эту летучую участь. Ведь есть искупленье, в конце-то концов, и прятаться незачем, право, от щебета тощих апрельских скворцов, от полубессмертной, лукавой и явно предательской голубизны, сулившей такие знаменья, такие невосстановимые сны, такое хмельное забвенье! Но все это было Бог знает когда, еще нераздельными были небесная твердь и земная вода, еще мы свободу любили, — и так доверяли своим временам, еще не имея понятья о том, что судьба, отведенная нам, — заклание, а не заклятье… *** Наиболее просвещенные из коллег уверяют, что я повторяюсь, что я постарел, но не вырос. Влажный вечерний снег бьет в глаза, и перчатки куда-то пропали. Стоит ли мельтешить, оправдываться на бегу, преувеличивая свои достоинства во сто раз — если что и скажу, то невольно, увы, солгу — без дурного умысла, без корысти, просто по привычке. От правды в холодный пот может бросить любого, затем-то поэт, болезный, и настраивает свой фальцет-эхолот, проверяя рельеф равнодушной бездны. В сталактитовых сумерках, когда разницы нет между ведущим, между ведомым и неведомым, зажигая свет в месте, которое я называю домом (а зачем, если астры и так горят?), наконец очнусь и лицо умою — на гранитной равнине, где виноград вымерзает каждой седьмой зимою, — я еще готов затвердить, задеть, заговориться, перед людьми позорясь, битый час с похмелья готов глядеть в ослепительную ледяную прорезь в небосводе, открытую только мне. Похититель пения при луне, перестарок-волк, как сияет она, вернее — схороненное в пустоте за нею… *** Меня упрекала старуха Кора, что рок — кимберлитовая руда, раскладывая пустой пасьянс, который, я знаю, не сходится никогда — и огорченно над ним корпела в усердии остром и непростом, и металлически так хрипела, метая карты на цинковый стол — но мне милей говорунья Геба, ни в чем не идущая до конца — вот кому на облачный жертвенник мне бы принести нелетающего тельца. Зря просил я время посторониться — сизый март, отсыревшим огнем горя, в талом снеге вымачивает страницу дареного глянцевого календаря — там картины вещей, там скрипучий слесарь, вещество бытия обработав впрок, одарил нас бронзою и железом — ключ, секстант, коробка, кастет, замок. А мои — в чернилах по самый локоть. Бесталанной мотаючи головой, так и буду в черных галошах шлепать по щербатой, заброшенной мостовой — на углу старуха торгует луком и петрушкой. Влажна ли весна твоя? Испаришься — бликом, вернешься — звуком. И пятак блистает на дне ручья. |