*** Среди миров, в мерцании светил… Сколько звезд роняет бездонный свет, столько было их у меня, и одной хватало на сорок лет, а другой на четыре дня. И к одной бежал я всю жизнь, скорбя, а другую не ставил в грош. И не то что было б мне жаль себя — много проще все. Не вернешь ни второй, ни первой, ни третьей, ни — да и что там считать, дружок. За рекой, как прежде, горят огни, но иной уголек прожег и рубаху шелковую, и глаз, устремленный Бог весть куда, И сквозь сон бормочу в неурочный час — до свиданья, моя звезда. *** Ничего, кроме памяти, кроме озаренной дороги назад, где в растерзанном фотоальбоме пожелтевшие снимки лежат, где нахмурился выпивший лишку беззаконному росчерку звезд, и простак нажимает на вспышку, продлевая напыщенный тост — мы ли это смеялись друг другу, пели, пили, давали зарок? Дай огня. Почитаем по кругу. Передай мне картошку, Санек. Если времени больше не будет, если в небе архангела нет — кто же нас, неурочных, осудит, жизнь отнимет и выключит свет? Дали слово — и, мнится, сдержали. Жаль, что с каждой минутой трудней разбирать золотые скрижали давних, нежных, отчаянных дней. Так, давайте, любимые, пейте, подливайте друзьям и себе, пусть разлука играет на флейте, а любовь на военной трубе. Ах, как молодость ластится, вьется! Хорошо ли пируется вам — рудознатцам, и землепроходцам, и серебряных дел мастерам? *** Пусть вечеру день не верит — светящийся, ледяной, — но левый и правый берег травой заросли одной — пожухлой, полуживою, качающей головой — должно быть, игрец-травою, а может, дурман-травой. А солнце все рдеет, тая, когда выдыхает «да» река моя золотая, твердеющая вода, и мокрым лицом к закату слабеющий город мой повернут — хромой, горбатый и слепоглухонемой. И мало мне жизни, чтобы почувствовать: смерти нет, чтоб золото влажной пробы, зеленое на просвет, как кровь, отливало алым — и с талого языка стекала змеиным жалом раздвоенная строка. *** Должно быть, Ева и Адам цены не ведали годам, не каждому давая имя. А ты ведешь им строгий счет, и дни твои — как вьючный скот, клейменый цифрами густыми, бредет, мычит во все концы — чтоб пастухи его, слепцы (их пятеро), над мерзлой ямой тянули пальцы в пустоту морозную, и на лету латали скорбью покаянной прорехи в ткани мировой. Лежишь, укрывшись с головой, и вдруг как бы кошачий коготь царапнет — тоньше, чем игла — узор морозного стекла — и время светится. Должно быть, холодный ангел Азраил ночную землю озарил звездой зеленою, приблудной, звездой падучей, о шести крылах, лепечущей «прости» неверной тверди многолюдной. *** Спят друзья мои в голубых гробах. И не видят созвездий, где тридцатитрехлетний идет рыбак по волнующейся воде. За стеной гитарное трень да брень, знать, соседа гнетет тоска. Я один в дому и жужжит мигрень зимней мухою у виска, Я исправно отдал ночной улов перекупщику, и притих, я не помню, сколько их было, слов, и рифмованных и простых, на смену грусти приходит злость — отпусти, я кричу, не мучь — но она острее, чем рыбья кость, и светлее, чем звездный луч. *** Я шагал с эпохой в ногу, знал поэтов и певцов, знал художников немного, и известных мудрецов. Рассуждал о коммунизме, о стихах, о смысле жизни, или шахматной игрой с ними тешился порой. И не просто для забавы эти творческие львы говорили мне, что слава слаще меда и халвы — что в виду они имели сочиняя эту речь, олимпийцы, чем хотели друга скромного увлечь? Слава — яркая заплата. Это Пушкин написал. Но она же и зарплата, и шампанского бокал. Был я полностью согласен и завистливо глядел, представлялся мне прекрасен этот радостный удел. Но успешно миновала юность робкая моя. И давно забочусь мало о таких моментах я. Больше нет советской власти, лишь доносится в ночи: не ищи, бахытик, счастья, легкой смерти не ищи. Даже слава — только слово, уходящее во сне, вроде саши соколова по серебряной лыжне, вроде рюмки алкоголя, вроде флоксов на столе — вроде ветра в чистом поле, в вологодском феврале… *** Переживешь дурные времена, хлебнешь вины и океанской пены, солжешь, предашь — и вдруг очнешься на окраине декабрьской ойкумены. Пустой собор в строительных лесах. Добро в мешок собрав неторопливо, с морскою солью в светлых волосах ночь-нищенка спускается к заливу. Ступай за ней, куда глаза глядят, расплачиваясь с шорохом прибоя… Не здесь ли разместился зимний ад для мертвых душ, которым нет покоя, не здесь ли вьется в ледяной волне глухой дельфин, и как-то виновато чадит свеча в оставленном окне? Жизнь хороша, особенно к закату, и молча смотрит на своих детей, как Сириус в рождественскую стужу, дух, отделивший мясо от костей, твердь — от воды, и женщину от мужа. |