Однако время встречи творчества Пикассо с «великими чувствами» еще не пришло; просто он был уже готов к ней и ожидал этой встречи с тревожным нетерпением, ожидал достойного своих возможностей сюжета.
И тогда его полностью поглощают потрясения его супружеской жизни, вызывая самый серьезный творческий кризис за всю его карьеру художника. Двойная жизнь, которую он ведет, вызывает грозы у семейного очага. Пикассо бежит от них, так как знает, до какой степени пагубно они отразятся на его работе. Он скрывается в Буажелу и там, в конце 1934 года и в начале 1935 года, рисует и пишет серию картин, в которых выражается его тоска по мирному дому, это изображения молодой девушки, читающей, пишущей или рисующей, склонившейся над работой, тогда как другие девушки засыпают, положив головы на стол.
В этих картинах уже нет чувственности удовлетворенной женщины. Ничто больше не вызывает желания, нет жажды белой плоти. Убаюкивающий ритм кривых линий исчезает, на смену ему приходят изломанные углы и точки. Лица девушек — это полумесяцы без затылка, нос растет из угла слишком низкого лба. Тела стекают между резких линий, груди — маленькие незрелые яблоки, кисти рук превращаются в пальмовые листья или в огромные колючки. Картину с изображением молодой девушки, рисующей, сидя на подушке у зеркала, в то время как вторая девушка заснула у стола, назвали «Музой» (Музей современного искусства, Париж). Но в картине нет ничего, что было бы похоже на восторженность, на вдохновение художника, чередование разрубленных плоскостей подчеркивается насыщенными холодными красками: сине-сиреневым, голубовато-фиолетовым, розово-стальным и зеленым, как будто картину опустили в морскую воду.
Несмотря на настойчивое желание бежать от всех проблем, Пикассо вынужден посмотреть этим проблемам в лицо: Мари-Терез ждет ребенка. Пикассо начинает процедуру развода. Летом 1935 года он остается в Париже, впервые за 30 лет. Его жена покинула супружеский очаг. «Я один в доме. Можешь себе представить, что между нами произошло и еще произойдет…», — пишет он Сабартесу. Хотя ему не очень нравится то, что он вынужден был поддерживать тайную любовную связь, с другой стороны, ему совершенно необходимо присутствие любимой женщины. Пикассо способен бросить вызов условностям, но ему внушает ужас то обстоятельство, что к такому бурному разводу, как его собственный, неизбежно будет привлечено скандальное внимание публики. Он чувствует себя глубоко оскорбленным, когда адвокаты противной стороны роются в обстоятельствах его интимной жизни. Процесс неизбежно приводит к жестоким ссорам из-за денег. Когда же решение о разводе было наконец вынесено, облегчения оно ему не принесло. Пикассо сохранил испанское гражданство, а в Испании развода не существует. Он не сможет ни жениться на молодой женщине, ждущей его ребенка, ни дать этому ребенку свое имя. Да и судебная процедура внушает ему глубокое отвращение. Несмотря на свою порывистость, внутренне он очень уязвим.
Злобные инсинуации, злонамеренное любопытство, коварные претензии — его картины арестованы в качестве залога за ту сумму, которую он должен выплатить бывшей жене, — все это до такой степени потрясло его, что в нем как будто что-то надломилось.
«Он не поднимается больше в мастерскую, и один только вид картин и рисунков приводит его в отчаяние, так как каждое произведение напоминает о недавнем прошлом, а каждое такое воспоминание лишь еще больше расстраивает его», — рассказывает Сабартес. Это не просто отвращение, не просто реакция на то, что с ним произошло; Пикассо не может работать, когда чувствует себя униженным, неважно — людьми или обстоятельствами. Проблемы его частной жизни поколебали в нем какие-то основы, внутреннюю его уверенность; заставили усомниться в отождествлении каждого произведения с самим собой; они затронули глубочайшие корни постоянно ощущаемой им необходимости обновления. Он очень устал за все эти годы каторжного труда, а теперь вдруг потерял способность ориентироваться. И остановился. «Он вообще перестал рисовать, — пишет Гертруда Стайн, — за два года не было ни одной картины, ни одного рисунка. Невероятно, что можно вот так, внезапно, перестать делать то, чем занимался всю жизнь. И все-таки это произошло. Ведь Шекспир тоже, однажды отложив перо, больше уже никогда не брался за него; известны и другие случаи, когда происходило что-то, что уничтожало некую движущую силу, самую главную жизненную пружину… Однако гений остается гением, даже если он не работает». В мучительной потребности выразить то, что его мучает, Пикассо ищет вспомогательный, вторичный способ и находит его: он принимается писать. Причем долго не решается показать результат своих усилий. «Он испытывал что-то вроде стыдливости, — рассказывает Сабартес. — Впрочем, в нем всегда была робость, он боялся показывать то новое, что создавал».
Он пишет по-испански. Испанский, его родной язык, всегда был для него своего рода целиной. Но внезапно этот никудышний ученик начальной школы, человек, о котором его друзья говорили, что никогда не видели его с книгой в руках, принимается писать, причем выбирает весьма порицаемую литературную форму, а именно: поэзию. Это поэзия художника, краски, перенесенные на бумагу без какой-либо связи между ними.
Пикассо по-прежнему одержим красками и пишет свои поэмы разноцветными карандашами, страницы его рукописей походят на «оперение попугая».
Влияние сюрреалистов, которое он отказывается признавать в своей живописи, безусловно, доминирует в его литературных трудах. То, что он доверяет бумаге, он с легкостью мог бы нарисовать: соседство разных предметов, раздельных визуальных ощущений. Но рисуя, он подчинял эти фрагменты реальности законам изобразительного искусства, а в своих поэмах он мог позволить мыслям бродяжничать там, где им нравилось.
У Пикассо поэзия превращается в страсть. «Для того, чтобы писать, ему подходит любое место, — вспоминает Сабартес, — угол стола, краешек какой-нибудь мебели, ручка кресла, его собственное колено… Главное, чтобы рядом никто не шевелился… А как только он остается один… он тут же извлекает свой блокнот и принимается писать; если кто-нибудь входит, он хмурится, прячет блокнот: «Ну, что еще такое?» Он закрывается в своей спальне или в ванной, чтобы быть уверенным, что уж там, по крайней мере, его никто не побеспокоит».
Друг детства Пикассо, его наперсник, только что вернувшийся в Европу после многих лет, проведенных в Южной Америке, стал первым человеком, прочитавшим литературные опыты Пикассо, который был совсем в себе не уверен и слегка стыдился своих друзей-поэтов. Пикассо отправил ему несколько текстов в Мадрид в сентябре 1935 года. В своем письме он пишет: «Время падает в колодец и засыпает там навсегда, а часы на башне, звонящие в свой колокол, прекрасно знают, что они такое, и не строят иллюзий».
Вначале он разделяет с помощью тире фразы, более или менее длинные, но очень скоро отказывается от пунктуации вообще, а также — от заглавных букв. Однажды ему в голову приходит мысль писать все слова слитно. Ему возражают, что тогда его произведения труднее будет читать, но не это его останавливает; он приходит к выводу, что все же есть границы, которые он не хочет преступать.
Немного успокоившись, он решает попробовать писать по-французски. Когда Сабартес исправляет его орфографические ошибки, он говорит: «Ну что здесь такого? Именно по ошибкам и определяется человеческая личность, старик… Если я начну исправлять ошибки, о которых ты говоришь, сообразуясь не с моими правилами, то все, что здесь есть моего, затеряется в чужой грамматике».
Но пишет ли он по-французски или по-испански, его стихи всегда выражают его крайнюю визуальную чувствительность:
«Солнце-свет в белизне разрезает сверкающего волка…»
Есть в них и еще одно, очень обостренное чувство — чувство звучности слова, естественно, более ярко выраженное, когда он пишет по-испански. Однажды он предпринимает попытку сделать портрет-поэму Сабартеса, человека, которого он так часто рисовал и будет рисовать еще множество раз: