В этот вечер я сделал первые записи своих воспоминаний об Андрее Белом.
* * *
Литературное наследие Андрея Белого встанет в годах. О нем как о личности, как о писателе сказано очень мало, и то в виде каких-то набросков, рецензий и предисловий, зачастую носящих случайный характер, и всегда — полемический. Тщетно бы мы пытались по этому рыхлому материалу составить образ поэта, писателя, ученого, каким был Андрей Белый — Б. Н. Бугаев.
Нарисовать его образ в этом плане я тоже не претендую. Мои слова о нем только наброски, заметки, каким он мне виделся, каким он вставал передо мною при первых встречах, каким он был в последние годы, в годы нашей с ним дружбы.
Андрей Белый — Борис Николаевич Бугаев был моим первым и, пожалуй, единственным литературным учителем, педагогом в буквальном значении этого слова: не будет преувеличением, если я скажу, что до учебы у Белого я не умел писать стихов. Помню: 1918 год, сентябрь, исход горячего лета, лета, полного великих и грозных событий: в это лето произошло покушение на Ленина, фронты гражданской войны разрастались, смыкались в кольцо, и это кольцо начинало суживаться. В Москве шла лихорадочная подготовка отрядов на фронты, за лето была организ<ована> целая сеть командных курсов, где в ускоренн<ом> порядке готовили кр<асных> командиров и по выпуске тотчас же отправляли на фронты. В сентябре 1918 года из прифронтовой полосы Уральск<ого> фронта я был вызван в Москву и назначен военным комисс<аром> пехотных курсов комсостава Кр<асной> Армии.
Но Москва жила не только военными делами. Заборы Москвы (которые потом понемногу стали исчезать) пестрели объявлениями о разных студиях, школах, курсах и т. п. Однажды я прочел афишу Московского Пролет<культа>, где извещалось, что открыт прием в Лит<ературную> студию с отдел<ениями> прозы и поэзии. Состав преподавателей, условия приема, запись там-то. Лит<ература> уже давно меня тянула к себе, условия приема для меня подходили, и я решил записаться. Меня смущало только одно обстоятельство: как мне совместить работу комиссара и ученье в студии, хватит ли у меня времени? Я пришел в Пролет<культ> и записался на отделение прозы, полагая, что это более литература, чем поэзия, и комиссару более подходит заниматься прозой, нежели стихами.
Начались занятия в студии по вечерам. Нашими преподавателями были: Вяч. Иванов, Ходасевич, Богданов, Лебедев-Полянский, Шершеневич, Сакулин, Херсонская, Андрей Белый[32]. Курс, который вел Белый — стихосложение — был наиболее специальным из всех и, казалось, скучнейшим: размеры — метрика и риторика, паузные формы, ускорения и т. п. — анатомия стиха, жизнь клеточек — строчек и слов. Скучно и надоедливо однообразно. Но это казалось, пока не взялся Белый за преподавание. После первых же лекций Белого этот предмет стал для нас самым интересным и увлекательным из всех предметов, преподаваемых в студии, а руководитель стал самым любимым из всех руководителей. Мы слушали лекции-проповеди Вяч. Иванова о Греции и Риме, о «соборности искусства», лекции Богданова по истории культуры, Лебедева-Полянского по марксизму, участвовали в семинаре Ходасевича по Пушкину, писали экспромты на заданные Шершеневичем темы, но это все — в порядке обычной работы студии. Эти занятия были будничными, и манкирование ими считалось в студии в порядке вещей. Но вот занятия Белого представляли нечто совсем другое: они были праздничными и обычно собирали всю студию. Редко кто пропускал занятия Белого. Характерно, что с Белым в студии как-то сразу создались отношения очень простые, почти товарищеские. Перегородка, своеобразный пафос дистанции, которые чувствовались у других руководителей в отношениях со студией, здесь не существовали. Здесь не было противоположения руководителей студии студентам, как ученых и малограмотных, учителей и учеников, взрослых, мудрых и слепой молодежи. Здесь были отношения руководителя (Белого) и его сотрудников (студийцев).
Рисунок Андрея Белого с подписью: «Литературный вечер. Дискуссия в редакции „Нового мира“ после читки Санниковым поэмы „Каучук“ — 20 марта 1933 года. За столом: председатель Ф. Гладков, налево — И. Гронский, направо Г. Санников. За ним Л. Леонов. За Гладковым Б. Пильняк. Говорит А. Белый, изобличая отмалчивающегося П. Орешина. За Ореши-ным — П. Васильев. Дальше С. Сергеев-Ценский. Стоят: Ефремин, Бахметьев. Над ними С. Буданцев, Г. Никифоров»
Белый в то время мечтал о создании кружка по ритму русской поэзии, по развитию новейшей науки — стихосложения, основоположником которой, как потом нам стало ясно, был А. Белый. И к нам он относился как к будущим сотрудникам этого кружка. Его исключительная внимательность к нашим стихам, иногда неподдельный восторг от них, умение дать исчерпывающий и убедительнейший анализ с точки зрения техн<ических> приемов и их соответствия или несоответствия содержанию стихотворения, и при всем этом необыкновенная неподдельная простота в отношениях с нами, страшно нас располагали и влекли к нему. Мы видели исключительную собранность, продуманность и точность во всяких теоретических его выкладках. А чудовищная его рассеянность, детская наивность при его столкновениях с явлениями быта нас — практическую молодежь — поражали, удивляли, забавляли. Иногда у нас возникали заботы о нем, и часто не без основания; а не забыл ли он пообедать сегодня, а есть ли у него папиросы, а не голодает ли он? Действительно, жить ему в то время приходилось трудно. Не будь у него несколько хороших друзей, принявших на себя заботы о нем, он бы, несомненно, сидел голодный и без приюта. Своей квартиры или комнаты у него никогда не было. Он обычно жил там, где его устраивали друзья.
Также, как это ни странно, у него никогда не было никакой библиотеки, за исключением нескольких любимых им книг. И в то же время он был одним из образованнейших и начитаннейших людей века. Не случайно в своих стихах он говорил: «Думой века измерил, а жизнь прожить — не сумел»[33].
* * *
Бывало, в дверь квартиры раздается настойчивый стук рукояткой трости. Я уже знаю — это он. И не только это знаю: по характеру стука определяю, с какою новостью. Если стук громкий, нетерпеливый — значит, неприятная новость, если стук негромкий, но довольно настойчивый — значит, приятная новость, а если стук спокойный и ровный — значит, без всяких новостей — побеседовать. И тут же: «Извините, я на минутку». — «Нет уж, я вас не отпущу, раздевайтесь…» И минутка превращалась в часы беседы. Вот и сейчас настойчивый стук. Открываю — входит Б.Н. Он взволнован. В руках его бьется крыльями развернутый лист газеты. «Вы читали? Какое варварство!» — вспыхивая, произносит он. В глубоких глазах его гнев, в голосе возмущение. Он торопливо раздевается, ищет тюбетейку, чтоб прикрыть от простуды голову. «Это надо было предвидеть. В этом бюргере я всегда чувствовал угрозу культуре», — продолжает он свои возмущения, оставаясь стоять в коридоре. «Да в чем дело, Б<орис> Н<иколаевич>?» Беру его за руку и веду в комнату, и у нас начинается длинная беседа о фашистах в связи с сообщениями в газетах о кострах на берлинских улицах, где студенты сжигали революционные книги и научные мировые труды. Разговор переходит на литературу, на ее роль в борьбе с фашизмом. Б.Н. делится со мною своим замыслом романа «Германия», который он задумал написать еще года два назад, заключил даже договор на этот роман в 1931 году с издательством «Ленинград<ское> т<оварищест>во писателей»[34], но до сего времени не может приступить к работе над ним. Мешает текущая работа: воспоминания, с которыми хочется скорее разделаться, а тут еще непредвиденная работа о Гоголе и т. п. Рассказывает в порядке воспоминаний свои переживания и различные случаи, бывшие с ним в Германии, рисует различные немецкие типы, которые вставали перед ним еще в 1921 году во время его выезда на год в Германию, как прообразы фашизма. Вообще любил рассказывать о Германии.