Сами понимаете, Ганжл всю ночь не мог глаз сомкнуть от страха, как бы жена не сообразила, что к чему.
Но она, видать, не сообразила, потому что утром сказала ему:
— Мне уже снилось, что Шрамек тебя скинул в пруд.
— Как бы не так, — отвечает Ганжл. — Сегодня же вечером выйду посмотреть, не собрались ли они за рыбой.
Вечером вышел Ганжл из дому. Сами понимаете, каково у него было на душе. Домой раньше ночи возвращаться нельзя: как бы жена чего не заподозрила. А у нас ведь осенними ночами мало радости бродить в тумане — уж мы-то знаем.
Так оно и шло три дня. Ганжл слонялся ночью по околице, уже и насморк схватил, и жена ворчать начала, как это он все еще не поймал никого, того и гляди пропадет их залог. А Ганжл уже четвертую ночь бродил в тумане и чертыхался: вот, мол, сбрехнул жене, да на свою же голову. А выложить все начистоту он боялся.
Ну, как говорится, сколько веревку ни вить, а концу быть. Однажды вечером Ганжл опять ушел бродить в тумане, а жена его тем временем заглянула на огонек к соседям. И повстречалась с их сыном Винцеком, который держал трактир в Противине, где старый Ганжл проиграл злополучную свою сотню. Слово за слово, разговорились, вот как мы сейчас с вами, и зашла речь о ярмарке. И Ганжлова до тех пор допытывалась у Винцека, пока не вызнала, что Ганжл эту сотню проиграл.
Весело прошла та ночь у Ганжлов! Вернулся Ганжл из своих скитаний закоченевший, постучал в окно и ждет.
В ответ ни гугу. В доме тишина. Постучал он во второй раз, опять никого и ничего. А когда постучался в третий раз, услышал из горницы голос жены:
— Ах, негодяй, это за твою поимку нужно бы триста золотых выписать. Раз ты нашу сотню проиграл, иди спать хоть в Писецкий суд, хоть в пруд, а в дом я тебя, негодяя, не пущу.
Ганжлу ничего не оставалось, как убраться прочь и дальше бродить этой туманной холодной ночью. Он шел куда глаза глядят и добрался аж до Кестржанской башни, где я состоял тогда в учениках. Рассказал он о своих мытарствах и заночевал у нас. С той поры прозвали мы его «болотный Ганжл», потому что блуждал он по ночам, совсем как эти огоньки на болоте.
— И я это помню, — сказал штетицкий сторож, — тогда в Кестржанской башне был еще смотритель, а не старший дозорный, как теперь.
— Да, прошло то времечко, — сказал смотритель, — тогда все было иначе.
— И тогда точно так же говорили, — молвил ржежабинский сторож, — как вспомнят про былое, так и вздохнут: «Славное было время, не то что теперь!»
— И то правда, жилось в Кестржанской башне весело, — продолжал он, — к примеру, когда из прудов рыбу отлавливали. Отовсюду съезжались господа; пиво текло рекой, жарили, варили, веселились. Работникам тоже перепадало. Помню, лет в семнадцать пошел я туда в ученики, а уже месяца два спустя участвовал в лове рыбы. Поставили меня рыбу считать.
Сосчитал я до двадцати. Я и понятия не имел, что при счете рыбы «двадцать» называется «мецитма». Вот я и считаю: «двадцать, двадцать один». Как вдруг получаю здоровенную затрещину от смотрителя пруда, и кричит он мне в самое ухо: «Мецитма, мецитма один!»
— За что, — говорю, — хозяин?
А смотритель:
— Мецитма один — и дальше так считай: мецитма два, мецитма три.
А я знай считаю дальше: «Двадцать один, двадцать два». И снова получаю затрещину. Смотритель кричит: «Мецитма один, мецитма два!» Тут уж я не стерпел и говорю: «Хозяин, да ведь я же не знаю этого языка!» Потом они смеялись надо мной целую неделю. Хорошо еще, другие смотрители пришли и взялись считать, а я помогал сети тянуть.
— Весело бывало не только в башнях у смотрителей, — сказал штетицкий сторож, — а и в сторожках тоже. Взять, к примеру, телинскую сторожку, когда в Телинском пруду рыбу ловили. Съехались господа смотрители со всей округи. В другом бы месте обед заказали в деревенском трактире, да только от тамошней сторожки до Телина далековато. Вот и подались они к сторожихе: «Хозяюшка, вот вам карп, приготовьте-ка нам его «по-синему». — «Конечно, как прикажете», — отвечает она. Это еще утром было.
На рыбной ловле аппетит разгуливается не на шутку, и господа смотрители заранее радовались, как вечером засядут за стол.
— А не дать ли нам ей еще одного карпа, чтобы она его «по-синему» приготовила? — говорит один из смотрителей.
Сказано — сделано. И уж разговоров-то было, как они вечером карпом по-синему полакомятся!
Стоило сторожихе показаться, они тут же ее спрашивали: как, мол, поживает их синий карп?
— Да уж полакомитесь, — отвечала она.
— Уж вы постарайтесь, пожалуйста, — говорили господа смотрители, — сами понимаете, мы в долгу не останемся.
И вот кончился вечером лов. Изголодавшиеся господа смотрители пришли в горницу и тут же послали за пивом.
— Ну, хозяюшка, а теперь подавайте нам синего карпа!
— Хозяйка, что вы с этим карпом так долго возитесь?
Приходит наконец сторожиха с большим блюдом и с кульком. Над блюдом пар поднимается.
— Ну, вот вам, господа, ваш карп по-синему, а ежели кому из господ он не очень синим покажется, соблаговолите сами подсинить, я баба глупая и не знаю, как это у господ делается, — говорит сторожиха.
— Горе вы наше горькое, зачем вы туда синьку положили? — охнули смотрители. И поплелись голодные в деревню, чтобы хоть там чего-нибудь перехватить.
А сторожиха потом говорила:
— Не так-то легко большим господам угодить.
— И раньше бывало весело, и сейчас еще бывает, — сказал смотритель Яреш, — особенно, когда рыбу считают. Но однажды мне это веселье боком вышло. Дело было в Кестржанах, под рождество, подсчитали мы рыбу, ну, и выпили, как водится. Я тоже пил, а когда расходились, я был не то чтобы пьян, но, как говорится, навеселе.
И вот отправился я в полночь к ражицкой башне. Шел снег, ветер дул прямо в лицо. Мои высокие рыбацкие сапоги то и дело проваливались. Ветром намело сугробы, и не понять, где дорога, где канава. Вокруг белым-бело, а снег все валит и валит.
Я чуть было не замерз. Вздумалось мне передохнуть, жарко стало в тяжелом тулупе, вот и сел я в снег на каком-то косогорчике. Дома уже волноваться начали, а я тем временем на морозе, в самую метель заснул. Сам не знаю, как это получилось: уснул, будто в яму провалился.
А проснулся уже дома, в постели. Так и замерз бы в поле, если б не мой пес Пинчл.
Пес учуял меня уже перед Ражицами. Выбежал на дамбу и стал лаять. Потом опять воротился — и так до тех пор, пока люди не отправились меня искать, пока не нашли и не принесли домой.
Пинчл привел их ко мне. Спас он меня, а сам, бедняга, плохо кончил. Такой отличный был пес и вдруг взбесился. Однажды бегал за нами весь день, каждому лизал руки, терся о наши ноги, прыгал и вилял хвостом, опять терся, лизал руки и скулил. Под вечер стали мы его искать — нет Пинчла. Звали, а он не отзывался. Только вечером работник нашел его — Пинчл забился в дальний угол, не шевелился и весь окоченел.
Мы решили, что он издох, и работник вынес его на двор, чтобы зарыть утром. Очень нам было жаль этого пса. Утром выхожу во двор, а Пинчла и след простыл. Оклемался на воздухе и удрал. Когда он покусал трех собак, его застрелили писецкие охотники. У него нашли бешенство.
Тогда Тонда Коштел, фельдшер из Скочиц, дал нам хлебную корку, обрызганную чем-то вроде чернил, которую мы варили в несоленой воде, а отвар пили девять дней. И все девять дней нам нельзя было есть ничего соленого. Все мы ели без соли.
— Коштел был мастак, — сказал штетицкий сторож, — как-то при покойной княгине Элеоноре бешеный пес перекусал всю княжескую охотничью свору. Позвали Тонду Коштела, и он всех собак вылечил. Доктора вызвали его в писецкий суд и хотели выпытать у него, как лечить от бешенства, но Коштел им не сказал.
— А следовало бы, — отозвался ржежабинский сторож, — тогда бы всем людям польза была.
— Говорят: его отец ему этот секрет открыл и запретил выдавать, — сказал штетицкий сторож. — Во французскую войну отец его во Франции побывал и там этому научился.