«Der verfluchte Ruthene»[60]
Русин Онуферко оказался на военной службе среди немцев и поляков. Вся рота насмехалась над этим малорослым мужиком, когда на брань унтеров и офицеров он отвечал тонким, жалостным голосом:
— Пожалуйста, не бейте меня.
И потому, что у него был такой жалостный голос и печальный взгляд и он был русин, поляки называли его «пся крев», а немцы — «der verfluchte Ruthene».
И в то время как остальные после занятий сидели в казарме и пили черный кофе, Онуферко на казарменном дворе еще долго падал на колени, вставал, снова бросался на землю, получая от капрала зуботычины и оплеухи.
— Мы из него сделаем человека, — говорили унтера.
От их воспитательного рвения у Онуферко кровь текла из носу, он уразумел, что у него не лицо, а морда, он начал понимать польские и немецкие ругательства — например, что «der verfluchte Ruthene» означает «проклятый русин». Онуферко явно становился человеком. Он уже не говорил: «Пожалуйста, не бейте меня», ибо, став человеком, понял, что это не поможет, и только печальные его глаза спрашивали у фигур, нарисованных на стене казарменного двора: «Зачем все это, нарисованные фигуры?»
Именно об этих непонятных вещах он и думал, когда на него надели кандалы и впихнули в вонючую дыру.
Он сидел на нарах и думал: «Зачем разлучили меня с нашими полями, и лесами на равнинах, и прудами, где стаи аистов парят над водой — там, у нас, возле русской границы. Коней, и тех так не бьют, как бьет меня фельдфебель Гребер. И когда коровы на пахоте не трогают с места, я не ругаю их так, как ругает меня офицер Хонке. Почему все зовут меня не иначе как «собачьим сыном»? Неужто меня не такая же мать родила?»
— Кто это там орет? — спросил офицер Хонке постового перед «губой».
— Осмелюсь доложить, арестованный Онуферко!
— Ах, der verfluchte Ruthene, зайди и дай ему разок по «морде»[61].
Когда офицер ушел, солдат отпер дверь и заглянул внутрь. Там в полутьме сидел Онуферко и глядел так печально, что солдат тут же закрыл дверь, сказав сочувственно:
— Не ори, брат, не то получишь у меня по морде.
Приутих Онуферко и негромким голосом стал жаловаться покрытым плесенью стенам:
— Зачем посадили меня под замок, когда я сказал, что болен? Голова у меня болит, и в животе режет. Был бы я дома, пошел бы к дедушке Кореву, он бы мне травки дал. Сварил бы я ее с водочкой, выпил, зарылся бы в сено и перестала бы болеть моя головушка. Ох, дедушка Корев, зачем привезли меня на чужую сторонушку? Зачем надели этот синий мундир? Зачем больного заковали в кандалы? Зачем фельдфебель меня под ребра бил, когда от доктора вел? А голова у меня так болит, а живот жжет как огнем!
Онуферко улегся на нары, глянул на дверь и привиделись ему сказочные чудища, пришедшие с лесистых равнин его родного края. Только у одного была голова фельдфебеля Гребера, а у другого лицо офицера Хонке. А когда они поочередно глядели на Онуферко, у него то мороз, то огонь по телу проходили. Потом померещилось ему, что с потолка падают ружья со штыками, а на каждый штык насажена бедная его головушка. Из угла, где стояла параша, выбежал аист и молвил человечьим голосом:
— Онуферко, я тебе спою, как на Украине поют, в пяти часах езды от русской границы, а ты подтягивай!
И запел Онуферко с аистом в горячечном сне:
— Ой, налетел Максим-казак, запорожец лихой…
Страшным голосом пел Онуферко, словно призывая Максима, лихого казака-запорожца, сесть со своей ватагой на приземистых коней, налететь на эту проклятую казарму и увезти его обратно, к его лесам, полям и степям.
— Не ори, Онуферко, а то по морде получишь.
А Онуферко знай поет себе дальше. Прибегает фельдфебель Гребер:
— Нажрался, сукин сын!
Подходит и бьет его по лицу, а Онуферко не встает и все поет свою песню.
Прибегает офицер Хонке, треплет его и ругает на чем свет стоит. Открывает Онуферко глаза, и что же он видит? Носится по избе нечистая сила, баба-яга, схватив за ухо, тащит его, Онуферко, на свой самострел, чтобы стрельнуть им прямо в печь, потому что любит баба-яга поджаристую человечину с золотистой, румяной корочкой — так рассказывал по вечерам дедушка Корев.
— Дедушка Корев, — кричит Онуферко, — плюнь им в глаза да берись за топор, а то уносят они меня, а баба-яга ими командует.
Это офицер Хонке скомандовал отнести его в лазарет.
В лазарете военный лекарь сказал:
— Эта свинья симулировала до тех пор, пока не заработала тиф.
К вечеру появился полковой священник. Так как ожидалось, что Онуферко до утра не протянет, военный лекарь предложил заранее произнести последнее напутствие этому негодяю.
— Пехотинец Онуферко, — сказал полковой священник, — нельзя тебе умирать, не примирившись с богом. Немало ты нагрешил здесь, на военной службе. Немецкого ты не знаешь, ружье всегда держал криво, а когда тебе командовали «Равнение направо!», ты пялил глаза налево. А когда нужно было глядеть налево, ты глядел направо. А при команде «links um»[62] ты стоял на месте как бессмысленная скотина. Вдобавок ко всему, ты еще пытался обманом попасть в лазарет. И бог покарал тебя. Ты уходишь на другую военную службу, куда строже здешней, где мы хотели сделать из тебя человека. Пехотинец Онуферко, каешься ли ты в своих грехах?
Грешник не отвечал, зато пришлось срочно менять ему белье, потому что тиф у него был не какой-нибудь, а брюшной. Только это и смягчало его вину, иначе его за милую душу упекли бы в крепость…
А через месяц Онуферко снова падал на колени, вставал, опять бросался на землю, получая от унтеров зуботычины и оплеухи. «Der verfluchte Ruthene» выздоровел, но негодяя все равно ждала крепость.
Через неделю после первой свежей капральской оплеухи пришла Онуферко телеграмма. Фельдфебель прочел телеграмму и говорит пехотинцу Онуферко:
— Так вот, сукин сын, у тебя померла мать. Конечно, ты захочешь поехать на похороны, сволочь. Гляди мне в глаза. Меня не проведешь. Значит, подашь рапорт, попросишь господина капитана, чтобы на пять дней отпустил тебя домой. Я-то знаю, у вас на поминках жрут от пуза, скотина ты некрещеная, меня не проведешь. Стало быть, привезешь с побывки уток и кур. Не то чтоб я от тебя как начальник требовал, ни в коем разе, это я тебе просто как друг говорю: коли не привезешь — будешь у меня сидеть на «губе», пока не почернеешь, понял, собачий сын?
Приходит, значит, пехотинец Онуферко с рапортом:
— Осмелюсь доложить, господин капитан, мать у меня померла, разрешите пять дней отпуска.
Смотрит капитан на Онуферко, и что же он видит? Является это быдло с рапортом, а у самого одна пуговица на мундире потускнела, да еще и козыряет как увечный.
— Для начала замечу, пся крев, что пора уж научиться отдавать честь как следует. Во-вторых, получай восемь суток «einzelarrest»[63] за нечищенные пуговицы на мундире.
— А как же мать, господин капитан?
— Без тебя зароют. Кругом марш, сукин сын!
В конце концов Онуферко угодил-таки в крепость — за то, что через четверть часа после рапорта сбежал из батальона, чтобы побывать на похоронах матери.
И с сегодняшнего дня весь полк крепко надеется, что хоть в крепости из Онуферко, бог даст, сделают человека…
Катастрофа в шахте
I
Разумеется, пани Шталлова взяла на себя шефство над благотворительным праздником в пользу семей горняков, погибших в шахте ее мужа. То-то будет злиться супруга владельца шахт «Mühle»[64]: если бы вода затопила одну из его шахт, шефство над праздником досталось бы ей. Но чтобы избежать сплетен, пани Шталлова согласится избрать ее в организационный комитет праздника или поручит ей продавать цветы — хотя нет, это она доверит своей дочери, которую разоденет так, что остальные дамы позеленеют от зависти.