– Обо всем сразу.
– А как насчет нового издателя?
– Напиши книгу, и я найду издателя. Сейчас нет смысла с этим спешить. Только принеси мне такую историю, которую я смогу пропихнуть в издательстве.
– Мне не нравится твой упор на слово «такую». Ты же знаешь, что как раз такие истории я сочинять не умею.
– Речь об историях, в которых что-то происходит?
– Речь о сюжете. Люди часто путают историю и сюжет, считая, что без каких-то загадок и сюжетных хитросплетений история не существует. В моих книгах происходит масса вещей, Фрэнсис. Даже если отбросить саму по себе борьбу слов, там происходит многое. Герои общаются друг с другом, влюбляются, расстаются. Ими движут разные психологические мотивы, и если это не истории, то я не знаю, как еще это можно назвать. Генри Джеймс, например, говорил, что ему для создания истории достаточно одного психологического мотива…
– А Герберт Уэллс говорил, что на литературном алтаре Джеймса нет ничего, кроме дохлого котенка, яичной скорлупы и… чего-то еще.
– …и куска бечевки[28]. И что из этого следует? Предложишь мне писать научную фантастику в духе Уэллса?
Фрэнсис замолчал. В этот момент он выглядел как столетний старик.
– Пиши что хочешь, а я сделаю все, что смогу, – сказал он.
Тут уже я сам почувствовал себя столетним старцем.
Время от времени нужно встречаться со своим агентом, точно так же, как время от времени нужно встречаться со своим издателем, но, если ты не являешься автором «историй» в агрессивно-безграмотном понимании данного термина, эти встречи доставляют тебе не больше радости, чем визит к своему бальзамировщику. Последний, по крайней мере, сулит больше надежд хоть на что-нибудь после смерти.
Я хотел спросить, действительно ли он думает, что у нас нет никаких перспектив, или просто решил меня попугать. Но еще раз оглядев книги на его столе, включая мемуары Билли Фанхаузера, невинной жертвы пластической хирургии, и булимическую поваренную книгу Делии Блейд, я получил ответ, не задавая вопроса.
Не уверен насчет остального, но литература явно шла ко всем чертям.
7. ПУТЬ ВНИЗ
Говоря об ответах – у меня имелся четкий ответ на вопрос, когда же мои дела начали катиться к чертям: с того самого момента, когда они вдруг пошли в гору.
В свою первую книгу ты вкладываешь все, что у тебя имеется за душой. Я написал первую книгу в двадцать четыре года, а когда она вышла из печати, мне было двадцать семь. Таким образом, к двадцати восьми годам я, очутившись в списке ста лучших писателей Британии и Содружества, уже тогда мог бы преспокойно последовать по стопам Мертона. Проблема здесь не в моем творчестве и не во мне самом («ты, ты, ты», как любила выражаться Ванесса). Просто так уж заведено в этом мире.
После долгого ухаживания (это в числе прочего я узнал от Мишны Грюневальд) самец североамериканского паука «черная вдова» спаривается с самкой и умирает. Причем умирает даже в том случае, если самка не съедает его сразу по спаривании, что, вообще-то, у них в обычае. Умирает потому, что его жизненное предназначение исполнено. Подобные вещи происходят с мужскими особями всех видов. Ты делаешь свое дело, отдаешь себя без остатка, и на этом твоя песенка спета. Мужчины-писатели не исключение. Ты готовишься и настраиваешься, ты обхаживаешь книгу, как возлюбленную, ты вкладываешь в нее все свои лучшие мысли, ты ее оплодотворяешь – и на этом ты себя исчерпал. Прощай, прекрасный принц.
Но если паук позволяет себя сожрать или забивается в укромную щель, чтобы там испустить дух, то мужчина-писатель продолжает заниматься творческим онанизмом в надежде повторить первоначальный успех, но уже без былой убежденности, без страсти – да и без «продуктивной спермы» на выходе, – все это время испытывая муки медленного умирания, превращения в невидимку: изо дня в день, книга за книгой он исчезает с полок публичных библиотек, с витрин книжных магазинов, из памяти своих читателей.
Забавно, что при мысли о пауках я сразу представляю себе своего школьного учителя английского. Будучи вдвое меня старше, он, однако, не казался исчерпавшим себя и проявлял самый что ни на есть живой интерес к литературе. Может, типологически он относился к другому виду пауков, а то и вовсе к навозным жукам (судя по его образу жизни), но именно паука он напоминал мне всякий раз, когда я приезжал в Чешир проведать моих выживших из ума родителей и по пути заглядывал к нему, – паука, который сидит в центре огромной шелковистой паутины слов и с наслаждением поглощает свою книжную добычу.
– Что ты сейчас читаешь? – спросил он, пожимая мне руку.
Тот же самый вопрос я слышал от него еще в школе, причем ежедневно, как будто я за сутки должен был осилить предыдущую и тут же начать новую книгу.
– Вообще-то, я сейчас пишу, – напомнил я ему. – Нахожусь на другом конце писательско-читательской цепочки.
Стоял дивный чеширский день, солнце светило сквозь легкую дымку, на ближайшем лугу маячили коровы, воздух был недвижим. В Чешире никогда не происходит ничего существенного, и потому он так легко выпадает из памяти, стоит лишь оттуда уехать. Коттедж Эмлина находился всего в полумиле от моего родного дома и, помимо извечно дырявой крыши, был примечателен прудиком с лилиями в примыкающем саду. Не представляю, кто занимался очисткой этого пруда, поскольку Эмлин практически не вылезал из полумрака своей библиотеки. Его жена умерла, дети разъехались кто куда, причем выглядело это так, будто они покинули Эмлина из чувства такта, дабы оставить его наедине с любимыми книгами.
Он никак не среагировал на напоминание о моем писательском статусе. Казалось, он не желал этого знать. Эмлин высоко ставил чтение, но не сочинительство, что для меня было фактом необъяснимым. Однажды я спросил его напрямик:
– Как вы можете любить литературу, при этом игнорируя тех, кто ее создает?
Его брови сошлись к переносице. Самым буквальным образом: Эмлин сдвигал глаза и брови так, словно собирал в кучку единственно значимую часть своей физиономии – ту, что была задействована в процессе чтения.
– А с чего ты взял, будто я люблю литературу? – спросил он гневно. – Есть книги, чтение которых доставляет мне удовольствие. Есть такие, от которых меня воротит. Но собирать всякие сплетни об их авторах – это не по мне.
– Я не имею в виду сплетни.
– А что ты имеешь в виду?
Хороший вопрос. Я сделал неопределенный жест, разгоняя ладонью затхлый воздух в его библиотеке.
– Процесс сочинительства… творческое состояние…
– Повторяю еще раз: какое мне дело до этого? К тому времени когда я берусь за книгу, творческий процесс давно завершен. Теперь эта книга принадлежит мне.
Это я понимал. И даже приветствовал как писатель. Забудьте обо мне, следите за словами – они важнее автора. Однако же я в свое время был звездным учеником Эмлина. Как-то раз он вытащил меня, десятилетнего, на сцену актового зала во время общешкольного собрания и сказал: «Этот мальчик далеко пойдет в литературе. Запомните его имя – Гай Эйблман». Он даже писал моим родителям, советуя бережно относиться к моему «редкому и ценному дару», – это был своеобразный вотум доверия, мало что значивший для них, но очень важный для меня. Вот почему я поддерживал контакт с Эмлином на протяжении всех этих лет, давая ему возможность наблюдать за тем, как обнаруженный им дар приносит редко-ценные плоды. Но если книги были главным интересом его жизни, а я теперь эти самые книги писал, почему бы ему не сказать, что он гордится своим учеником? Неужели его нисколько не впечатляли мои успехи? Почему бы не поздравить меня – и себя самого – с воплощением в жизнь его пророчества? Или хотя бы показать, что он меня помнит?
Но нет. Что бы он ни подразумевал под словами «далеко пойдет в литературе», это явно не было связано с сочинительством. В его понимании, «посвятить жизнь литературе» означало посвятить ее потреблению литературной продукции. А создание этой самой продукции его ничуть не трогало. Возможно, он думал даже (если думал на эту тему вообще), что я не оправдал его ожиданий. То есть вместо литературного гурмана стал литературным ремесленником. Для него жизнь была полноценной и оправданной, если она посвящалась чтению книг. Гомер, Тацит, Августин Блаженный, Беда Достопочтенный, Монтень, Аддисон, Теккерей, Герберт Спенсер, Шпенглер, Чакита Чиклит[29] – и так до бесконечности.