– Он похож на Эрнеста Хемингуэя, – восхищенно прошептала Ванесса и полезла в сумочку за кошельком.
– Однако фразы у него получаются длиннее, чем у Хемингуэя, – прошептал я в ответ.
Мне очень хотелось узнать, что он пишет, но подходить вплотную и заглядывать в блокнот было неудобно. Я даже отчасти робел, наблюдая столь глубокую сосредоточенность и дивясь быстроте перемещения ручки по бумаге – компьютер ему был без надобности. Неужто нам посчастливилось встретить последнего пишущего от руки романиста, да еще и на пленэре?
Ванесса наклонилась и осторожно – насколько это слово может быть к ней применимо – уронила монету на асфальт перед бродягой. Он не прервал свое занятие и вообще никак не прореагировал. Я его отлично понимал. В данный момент он видел только фразу на бумаге, которую надо было правильно закруглить, а все прочее для него не имело значения.
Ванесса взяла меня под локоть. Рука ее дрожала. Она расчувствовалась – как всегда, когда ей случалось проявить щедрость. Чего доброго, еще слезу прольет. (А чего тут доброго, собственно?)
Отойдя на несколько шагов, мы услышали, как позади резко брякнула и покатилась по тротуару монета.
Ванесса вздрогнула так сильно, словно за ее спиной прогремел выстрел. Я вздрогнул вместе с ней. Мы оба давно уже были на взводе. Стоило раздаться хлопку в глушителе проехавшего автомобиля, и нам уже казалось, что это застрелился очередной издатель.
– Если ты хочешь вернуться за монетой и снова дать ее бродяге, меня от этого уволь, – сказал я. – Судя по звуку, он не выронил ее, пытаясь подобрать, а швырнул намеренно.
– В меня?
Я пожал плечами:
– В тебя. В нас. В человечество.
Втайне я был весьма впечатлен, ибо последний романист, пишущий от руки на пленэре, оказался еще и последним идеалистом, для которого только творчество представляло истинную ценность.
Периодически я задавался вопросом: «Что столь красивая и уверенная в себе женщина, как Ванесса, – которая могла бы выйти за рок-звезду, или за банкира, или за ведущего утренней телепрограммы (и которая при желании сама могла бы вести такую программу), – что эта женщина нашла во мне?» И ответ был неизменным: «Слова».
В нашу эпоху умирания слов еще не перевелись женщины, которых привлекало в мужчинах умение с этими словами обращаться. Что до мужчин – в особенности косноязычных, – то они были менее склонны восторгаться женским красноречием, а зачастую просто его пугались. Дайте мужчине пару-другую слов сверх стандартного набора, и он всегда найдет женщину, которая будет его за это обожать. Наделите женщину богатым словарным запасом, и она вместо любви будет вселять ужас в представителей противоположного пола. Уж очень нервно этот самый пол реагировал на всякую неожиданность. Практически все знакомые мне мужчины, столкнувшись с подобной женщиной, сразу же терялись и начинали тихо паниковать.
Вот вам еще один пример вымирания – на сей раз мужчин.
Высоко ценя дар слова в мужчинах и в то же время сама их отпугивая этим даром – здесь я говорю об устной речи, а не о романах, которые ей никак не удавалось из этих слов выстроить, – Ванесса считала меня удачной находкой. Она никогда мне в этом не признавалась, но я догадывался, что именно поэтому она стала моей женой, именно поэтому жила со мной все эти годы и по этой же причине как-то раз отвесила оплеуху молодому ретивому колумнисту с именем из одних инициалов, который посмел дурно отозваться о моей прозе.
Вот вам пример женской преданности. Но когда я ее благодарил, она сказала, что это не имеет никакого отношения ко мне.
– Ты заслуживаешь и более крепких эпитетов, – сказала она. – А защищала я только твой дар.
– Но я и есть это самый дар, – возразил я.
Она хмыкнула:
– Как говорила Фрида Лоуренс[22]: «Никогда не верь рассказчику. Верь только рассказу».
– Это сказал Дэвид Лоуренс, – поправил я.
– Ну да, конечно же! – Она внезапно расхохоталась.
Ее точка зрения на этот предмет оставалась неизменной, кого бы из Лоуренсов она ни цитировала. Тот инициалистый колумнист всласть поиздевался над одной новеллой, которая у меня написалась вдруг сама собой, без ощутимых усилий, как сама собой растет в поле посеянная фермером пшеница (идею, разумеется, посеяла в моем мозгу Ванесса). И она с ним поквиталась, напоследок раздавив каблуком сбитые с его носа очки: впредь будет знать, каково бывает слову, этому раненому логосу, когда его сбивают наземь тупой критической стрелой и потом еще попирают ногами.
В умирающих вещах есть своеобразная красота – взять, к примеру, угасающий день или осеннее увядание. То же самое происходит и со словом. Чем заметнее в нем признаки близкой смерти, тем отчетливее проступают все новые нюансы и смысловые оттенки, заставляя людей с болезненно-утонченным воображением восхищаться этой загнивающей красотой.
Стану ли я свидетелем окончательной гибели слова? Я не был в этом уверен, однако живо представлял себе величественную сцену в духе погребальных обрядов викингов, которые сжигали своих конунгов вместе с боевыми ладьями: небосклон кроваво пламенеет (как нос того колумниста после удара Ванессы), последние еще живые литераторы вперяют взоры в догорающий закат, достойный кисти Тернера[23], и с волнительной хриплостью толкают свои прощальные речи, женщины рвут на себе волосы и сотрясают воздух рыданиями. И первейшая среди них, в траурной вуали вроде той, что она носила на похоронах Мертона, – моя Ванесса.
Бесподобная в своей скорби.
6. КОНЕЦ БАНКЕТА
Мы все скорбели. Но в этой ситуации важно было не допускать, чтобы скорбь взяла над тобой верх.
После гибели Мертона я решил навестить своего литагента и посоветоваться, как быть дальше. Живому писателю необходим живой издатель. Когда я позвонил, чтобы договориться о встрече, Фрэнсис первым делом спросил о причинах такой срочности. В его голове я расслышал тревожные нотки.
Как и Мертон, он страшился появления новых книг. Некоторые литагенты, заранее узнав о визите к ним автора, запирались в уборной и не отвечали на звонки в дверь, чтобы не получать рукопись из рук в руки, как судебную повестку. Вот до чего дошло дело: сейчас литагенты считали удачным тот день, когда никто не приносил им рукописи, для которых пришлось бы подыскивать издателя.
Но у меня, по крайней мере, имелся свой агент.
– Кто представляет твои интересы? – бывало, спрашивали меня другие писатели, когда мы встречались на каком-нибудь банкете.
(Мы называли эти мероприятия банкетами, хотя они больше походили на поминки – с тем отличием, что на поминках бывает больше выпивки и сэндвичей. И еще мясные пироги.)
На такие вопросы я отвечал уклончиво. Назови другому писателю имя своего агента, и он-штрих-она тут же попытается увести его-штрих-ее у тебя из-под носа.
Иногда я просто врал.
– Сейчас я сам веду свои дела, – говорил я.
– И как, получается? – выспрашивал Дэмиен Клери.
Дэмиен специализировался на комических романах с налетом сентиментальности, обычно выбирая местом действия старинные провинциальные городки, – один критик назвал его «Троллопом[24] в балетной пачке», – но более всего он прославился тем, что сломал нос своему литагенту, в броске дотянувшись до него через письменный стол. С того времени все агентства перестали сотрудничать с Дэмиеном Клери. И все издательства тоже. Последние четыре года он жил на благотворительные подачки. Я считал его очень опасным человеком – не по причине буйного темперамента, а как раз наоборот. Это был милейший и обходительнейший литератор во всем Лондоне, обладатель золотистых кудрей, фиалковых глаз и чудесного мелодичного голоса. При этом невозможно было предугадать момент, когда у него случится «приступ дикости», – самым уместным здесь я считал именно слово «дикость», примененное ко мне Мишной Грюневальд, и по этому поводу завидовал Дэмиену, ибо сам я ни разу даже не дотронулся до литагентского носа.