С другой стороны, именно в литературе раннего Нового времени начало постепенно формироваться представление о существовании в среде «обышных» людей — мирян, а не иноков — женщин высокодуховных и высоконравственных. Весьма показателен в этом смысле хрестоматийный эпизод «Повести о Петре и Февронии» с зачерпыванием воды по разные стороны лодки («едино естество женское есть»). Впервые в русской литературе назидание, касающееся интимно-нравственных вопросов, оказалось вложенным в уста женщины. Сам же брак Петра и Февронии, окруженный в «Повести» массой мелких бытовых подробностей, создававших ощущение его «жизненности», достоверности, вырисовывался как образцовый (по церковным меркам) супружеский союз[340] — причем союз, основанный не на плотском влечении, а на рассудочном спокойствии, поддержке, верности и взаимопомощи. На примере рационального поведения женщины — существа «по жизни» очень эмоционального — автор «Повести» добивался двойного эффекта: доказывал, что лишь «тот достоин есть дивленья, иже мога согрешити — и не согрешит», то есть «живет в браце плоти не угождая, соблюдая тело непричастным греху», и одновременно показывал, несмотря на наличие плотских «препятств»,[341] принципиальную достижимость подобного идеала, и кем — женщиной!
Морализаторский момент в повести ничуть не мешал «воспитанию чувств», в том числе любовных, ведь аскетизм Февронии касался не жизни «всех и каждого» (это понимали, должно быть, и современники), а лишь редкостного «подвига». Образ Февронии дополнял ряд ярких и острохарактерных героинь русской литературы XVII века, но в то же время противостоял им. Будучи принципиально не массовым, он, однако, был смягчен отходом от прежних крайностей.
Древнерусская светская и церковная литература в образах «доброй» и «злой» жен, «предельных» в своей «положительности» и «отрицательности», отразила с известной условностью пути изменения нормы и, как следствие этого, превращения отвергаемого поведения сначала в условно принимаемое, а затем в признаваемое. Переход от статичных, «вневозрастных», однохарактерных в своей благостности или, напротив, порочности женских образов к сложным, эмоциональным, неоднозначным, а порой и страстным натурам литературы XVI и особенно XVII века происходил под влиянием тех изменений и процессов, которые происходили в «женской истории» (и отечественной истории вообще!). Умонастроения русских людей, их воззрения на частную жизнь своих «подружий», «лад», «супружниц» прошли в X–XVII веках эволюцию от осуждения богатого мира женских чувств к его постепенному признанию. И литературный материал — как светский, так и церковный — отразил эти трансформации.
Глава V
«Свет моя, Игнатьевна…»
Интимные переживания. Любовь в браке и вне его
Шестивековая история древнерусской литературы (X–XVI века) в значительной степени подготовила новое восприятие супружеской и, шире, социальной роли женщины, как равным образом и многие другие изменения в умонастроениях россиян в предпетровское время.
Было бы наивным, однако, судить по литературным произведениям (в частности, «Повести о Петре и Февронии») о «смягчении нравов» народа в целом. Бытовые подробности интимной жизни женщин эпохи Ивана Грозного и Бориса Годунова, которые можно воспроизвести — хотя и с известной приблизительностью — с помощью сборников исповедных вопросов, епитимийников и требников, представляют картину, диаметрально противоположную романтически-возвышенному полотну, созданному Ермолаем-Еразмом. Речь идет даже не о «грубости» нравов, но о примитивности потребностей людей, что особенно легко отметить в области интимных отношений. Вся эротическая культура (если она вообще была в России XVI–XVII веков!) оставалась сферой их эгоизма.
Сексуальная жизнь женщины в браке — а она должна была подчиняться церковным нормам — интенсивной быть не могла. На протяжении четырех многодневных («великих») постов, а также по средам, пятницам, субботам, воскресеньям и праздникам «плотногодие творити» было запрещено. Между тем в литературных памятниках предпетровского времени можно обнаружить довольно подробные описания нарушений этого предписания: «В оном деле скверно пребывающе, ниже день воскресенья, ниже праздника Господня знаша, но забыв страх Божий всегда в блуде пребываше, яко свинья в кале валяшеся…»[342] Частые и детальные констатации прегрешений подобного свойства (названные в епитимийных сборниках «вечным грехом») создают впечатление о далеко не христианском отношении прихожанок к данному запрету. Невыполнимой мечтой проповедников показались в XVII веке недельные воздержания и путешественнику-иностранцу.[343]
«Отцы духовные» требовали от прихожанок подробной и точной информации о прегрешениях, но одновременно, противореча себе, полагали, что «легко поведовати» может только морально неустойчивая «злая жена». На одной из ярославских фресок XVII века изображена «казнь жены, грех свой не исповедавшей» — судя по казни (змеи-аспиды кусают «сосцы»), «грех» этой «кощунницы» имел прямую связь с интимной сферой.[344] Между тем к началу Нового времени отношение к «соромяжливости» (стыдливости) женщины ужесточилось.[345] Проповедники настаивали на предосудительности какого бы то ни было обнажения и разговоров на сексуальную тему,[346] запрещали изображение обнаженных частей тела.[347] Намек на извечную женскую греховность присутствовал в популярных произведениях светской литературы, пропагандировавшей идею постыдности любой «голизны»: «…аще жена стыда перескочит границы — никогда же к тому имети не будет его в своем лице».[348]
В литературных произведениях XVII века можно найти первые упоминания о том, что девушке и женщине «соромно» раздеваться при слугах-мужчинах, особенно если это слуги «не свои» («како же ей, девичье дело, како ей раздецца при тебе? — Так ты ей скажи: чего тебе стыдиться, сей слуга всегда при нас будет…»). Подобного взгляда на постыдность обнажения, особенно в отношениях с законной супругой, в среде «простецов» невозможно даже предположить: пословицы о стыде говорят о разумной естественности в таких делах («Стыд не дым, глаз не выест», «Стыд под каблук, совесть под подошву»).[349]
Тогда же, в XVI — начале XVII века, в назидательных сборниках появилось требование раздельного спанья мужа и жены в период воздержанья (в разных постелях, а не в одной, «яко по свиньски, во хлеву»),[350] непременного завешивания иконы в комнате, где совершается грешное дело, снятия нательного креста.[351] Эпизод «Повести о Еруслане Лазаревиче», рассказывающий о том, что герой «забыл образу Божию молиться», когда «сердце его разгорелось» и он «с нею лег спать на постелю», позволяет предположить, что и для мужей, и для «женок» нормой являлась непременная молитва перед совершением «плотногодия». Достаточно строгим оставалось запрещение вступать с женой в интимный контакт в дни ее «нечистоты» (менструаций и шести недель после родов).[352] Применение контрацепции («зелий») наказывалось строже абортов, который, по мнению православных идеологов, был единичным «душегубством», а контрацепция — убийством многих душ.[353]