Оценки реальных жизненных поступков выдающихся женщин и их характеров могли при этом весьма различаться в разных исторических памятниках. Так, приоритеты частной жизни великой княгини Московской Евдокии Дмитриевны (? — 1407) совершенно по-разному представлены «Словом о житии Дмитрия Донского», где она изображена готовой на немедленное самоубийство из-за смерти мужа («вкупе жих с тобою, вкупе и умру»), и летописью, подчеркнувшей, что княгиня далеко не сразу приняла даже постриг, так как по-житейски чувствовала ответственность за судьбу детей.[311] Любопытна и неожиданная проговорка в тексте «Сказания» о супруге Дмитрия Донского: для нее, сравнительно рано овдовевшей, сохранение верности памяти умершего мужа рассматривается как «изнурение плоти воздержанием».[312]
В разных по происхождению источниках по-разному рисуются и детали личной жизни, например, Ксении Юрьевны Тверской (конец XIII века). Она описывается и как «богомудрая» и благочестивая мать-воспитательница князя Михаила, научившая его «святым книгам» (мальчик родился уже после смерти отца, и мать была для него всем), женщина, целиком «ориентированная» на семью и не имевшая личных амбиций, — и в «Повести о тверском Отроче монастыре» (созданной, правда, в XVII веке) как хитроватая дальновидная невеста, выбравшая богатого жениха и отвертевшаяся от брака с неродовитым «отроком».[313]
Однако уже в XV–XVI веках даже в тексте одного и того же памятника в женских образах стали проявляться сложные психологические моменты. При столкновении искренних, живых эмоций (влюбленности, например) с каноном чувствования, возможным лишь по отношению к божественному, женская душа представала в удивительном, противоречивом сплаве душевных переживаний. Пример тому — событие, приключившееся с героиней «Девгениего деяния»: «И слышавши того гласа, дева бысть ужасна и трепетна (обычно — это эмоции „исполненности“ „страхом Божиим“. — Н. П.), к оконцу приниче — и узре Девгения и вселися в ню любовь»; позже она пожалуется: «Ум ми исхити…»[314]
Страсти в жизни людей (и женщин особенно), как были вынуждены признать церковные и светские авторы, ко времени «полной победы» православного мировоззрения не исчезли, а, напротив, приобрели необычайную экспрессивность[315] и еще большую «полярность». На одной стороне продолжали концентрироваться благочестие, нищелюбие, вера, смирение и преданность, на другой — гнев, зависть, гордость, уныние и все «сласти житейскаа».[316] Как и в домонгольское время, «хорошему» правителю «полагалась» смиренная и верная жена, которая должна была «подъукрадовати страсти», а «хорошей» стране — «зело разумна и мужествена властодержица», предпочитающая не выходить замуж («не посягну присовокупитися мужеви»), чтобы «попечение велие» иметь не о себе, а о «народе» (какой сплав «приватного» и «публичного»!). Напротив, неумение «разуметь ся», как и ранее, осуждалось. Для человека, наделенного административной властью, было предосудительным любое «скорбие» — как то представлено в переводной греческой повести «Александрия», где «скорбие» жены правителя — а причины ему были веские: бесплодие — «смущаще царьскую славу и богатьство».[317]
Утверждение стиля «психологической умиротворенности» XV века, неоспоримо связанного с распространением на Руси исихазма (учения о возможности слияния человека с Богом), способствовало воплощению в литературе и живописи соответствующих женских образов. К тому же было что воплощать: XV — первая половина XVI века составили эпоху, породившую целую плеяду блистательных правительниц и образованных политических деятельниц (Софья Витовтовна, Мария Ярославна, Софья Палеолог, Анна Васильевна Рязанская, Марфа Борецкая, Елена Ивановна и, наконец, Елена Глинская). Подробности их частной жизни — такая же тайна для нас, как и переживания и чувства их предшественниц X–XIV веков. Ни писем, ни автобиографий они не оставили. Однако светские и некоторые церковные памятники позволяют представить духовную атмосферу, в которой они жили.
Примечательно, что в дидактические памятники XVI века зафиксировали — в описаниях, правда, «злых жен» как более характерных героинь — новую черту в поведении женщин, в мотивации их поступков. Это стремление к обладанию положительным обликом в глазах окружающих, небезразличие к оценке своих действий: «Хощет убо жена, дабы въси хвалили, любили и почитали. Аще ли иную похваляют — то она возненавидит и вменяет в недружбу. И всегда хощет ведати и поучати и умети. Аще же не умеет и не знает, глаголет: умею и знаю!» В этой короткой зарисовке отобразились и другие новые интенции, характерные для «женской личности» эпохи становления российского «самодержавства»: желание не только «быть», но и «слыть», ревностное соперничество, стремление к преобладанию, главенству — все эти черты характеризуют личностное начало, так называемую «бытийную динамику». Тема достоинства человека, его права на выбор собственного пути, прозвучавшая в творениях некоторых восточнославянских писателей конца XV–XVI века,[318] может быть отнесена и к женщинам, — впрочем, редко какой автор ставил вопрос о праве женщины на самостоятельное чувствование.
Тем не менее идея «духовного разума» — живой частицы божественной истины в каждом человеке — прямо коснулась оценки духовного раскрепощения женщины. В православной дидактике произошло некоторое отступление от идеи «второсортности» женщины, казавшееся поначалу почти еретическим. Особую роль в этом сыграли произведения православного публициста XVI века Ермолая-Еразма — автора «Повести о Петре и Февронии» и еще нескольких сочинений, в которых он «неизменно выступал против бесчествования и умаления женщины».[319] «И женеск бо пол человецы наричутся, — писал он. — Яко же миру без муж невозможну быти, тако и без жен».[320] Ермолай-Еразм и другие современные ему авторы XV — начала XVI века отразили новые нюансы представлений об идеальных отношениях женщины с их близкими, и прежде всего с мужем.
Смена акцентов: с безоговорочного осуждения или пренебрежения, «не замечания» женщин — к усилению пропаганды их роли как жен и матерей, с фиксирования биографий одних только выдающихся «жен» земли Русской — к пробуждению интереса к простым, ничем не примечательным «женским личностям», интересным лишь своей характерностью для эпохи, — была вызвана не гуманизацией культуры (хотя такие предположения высказывались) или, по крайней мере, не только этим. В эпоху Грозного и Годунова странно было бы ожидать утверждения гуманистических идей. Чувственные проявления любви у представителей иных культур равным образом осуждались московитами в XV веке[321] и отвергались ими много позже (даже в XVIII веке). Переориентация православных проповедей с идей аскетизма на идеи целомудренного брака,[322] с запрета женщинам «тешиться до своей любви» и кар за любое «ласкателство» — на воспитание умения отличать богопротивные желания (например, «удоволства»[323]) от разрешенных, допускаемых во имя чадородия и многочадия, — была связана с молчаливым признанием «неисправимости» женщин и человека вообще и в то же время желанием вовлечь даже «злых жен» в лоно православного вероучения. Именно благодаря этому родился идеал «простой жизни» — с ее радостями умеренности, здоровья, труда и супружеской любви, не обременной волнениями и «хотениями».