Невидимый меч, висящий над городом, упадет сегодня.
Я испытывал такое тошнотворное онемение и полное безразличие, какие может чувствовать только человек, идущий на смертную казнь.
Все дороги и мостовые, ведущие к великому южному храму Масримаса, были устланы алым шелком. Казалось, перед нами – река из цветов мака. Под тяжелыми сапогами, колесами, копытами лошадей шелк превращался в лохмотья, но, тем не менее, люди хватали эти лохмотья, разрывали их на части и уносили как трофеи с торжественной церемонии. Мы еще не выехали за ворота, а до меня уже доносились крики и ликование толпы. Рощи были наполнены людьми, сидящими на деревьях, чтобы лучше видеть. Его-то залез даже на склонившийся над колодцем древний кедр. Когда мы выехали на широкую улицу, ведущую к храму, толпа стала такой плотной, что стоящим в ней трудно было даже шевельнуть рукой. Они так ликовали, будто это празднество было устроено специально для них и каждый в этот день становился королем. Согласно традиции, Сорем должен был остаться в святом храме. А затем выйти к нам, одевшись во все черное, и встретить нас на площади. Затем его приветствовал представитель Совета, восьмидесятилетний, сильный, крепкий и упрямый дурак, упивавшийся такими обрядами и своей ролью в них. Сорем должен спросить, зачем мы прибыли к нему, и получить ответ, что мы хотим сделать его своим императором. Сорем тут же отказывается, говоря, что он для этого не подходит. Тогда совет перечисляет все его достоинства и доказывает его соответствие этой должности, и мы для пущей убедительности входим в храм. Эта театрализованная глупость, церемония, возникшая двести лет назад или даже раньше, была скорее хессекским обычаем, нежели масрийским. Храгон-Дат включил ее в свою собственную коронацию, возможно, в угоду горожанам, но скорее всего, чтобы пощекотать собственное самолюбие.
Облицованный со всех сторон золотом и бронзой, храм, освещенный лучами восходящего солнца, казался столпом сияющего света. Большие тридцатифутовые колонны из желтого мрамора, кверху слегка расширявшиеся, поддерживали крышу, украшенную медными фигурами богов. Широкий центральный купол – чудо из позолоты и драгоценных камней – ограждали шесть легких остроконечных башен. На площади перед храмом выстроились выкованные из бронзы крылатые кони, в тот день увитые гирляндами черно-синих поздних гиацинтов и других цветов. Красный шелковый путь и ступени тоже были усыпаны цветами.
Я смотрел на все это так пристально, будто должен был хранить эту сцену в памяти, чтобы воспоминание о ней утешало меня в могиле. Но мне виделась лишь пустая площадь, толпа, превратившаяся в бурые кости, и вороны, сидящие на крыше храма, с кусками мяса в клювах.
Я был парализован, мозг мой пуст, почти мертв. Мне случалось наблюдать насекомых, которые, попав в паутину, находились в таком же состоянии.
Малмиранет ехала где-то впереди. Иногда, на поворотах, я видел краем глаза лиловое знамя императрицы, которое несли впереди нее на серебряных шестах. На ней было отделанное золотом платье изумрудно-зеленых и пурпурных тонов, украшенный драгоценностями корсаж горел, как огонь. На голове ее была высокая диадема, украшенная золотым изображением солнца, из-под которого падали складки пурпурной парчовой вуали. Она сидела в одной из открытых колесниц, которую везли не лошади, а люди, полностью обнаженные, если не считать набедренной повязки из пятнистой шкуры леопарда и серебряного лошадиного наголовника. Одетая в белое девушка держала над головой Малмиранет желтый, с бахромой, зонтик от солнца. Все это я мог разглядеть без труда, не видел ясно лишь лица Малмиранет, казавшегося безжизненным.
Я машинально подумал: «А чувствует ли она, как и я, как жизнь ускользает от нас?» Потом я снова подумал: «К чему весь этот спектакль?»
Но я уже был не способен к действиям, или так мне тогда казалось.
В начале пути мешали мухи. Они досаждали и людям, и лошадям. Но становилось все жарче, солнце поднималось все выше, и свет его, казалось, слизал их, сжег с лица земли.
Процессия подошла к площади и остановилась, окруженная толпой людей и бронзовыми скульптурами. Десять жрецов спустились со ступеней храма, вместе с ними шел и Сорем.
Мне уже довольно много успели о нем порассказать. У Сорема никогда не было ни отца, ни брата, которых он мог бы уважать, в его окружении не было ни одного мужчины, которого он считал достойным, никого, кто мог бы воспрепятствовать его решениям, никого, кто мог бы, наплевав на приличия, пойти против воли храгонского принца, кто был бы сильнее и способнее его. Может быть, я ему просто понравился, но, скорее, женщина в нем искала повелителя. Да поможет ему бог, во всем Бар-Айбитни трудно найти кого-нибудь неуступчивее меня. Так уж у них принято, так они воспитаны. Даже у тех, кто был женат и имел сыновей, были на стороне мальчики-любимцы. Я думаю, он сам этого не понимал, пока Баснурмон не раскрыл ему глаза этой фарфоровой статуэткой. Он так изменился, потому что подозревал не меня, а скорее, себя. Осудить меня его заставило затаенное желание, а не доверие к этим выдумкам.
Я глядел на него, пока он стоял там и взвешенно и спокойно произносил нелепые фразы из обряда, придавая им своим голосом вес и убедительность. Действительно, он обладал всем, чтобы меня искусить – внешностью, доблестью, глубиной натуры, из которой при умелом обращении могло бы многое получиться, – всем, если бы на моем месте был не я, а кто-то другой.
Старый осел из совета самодовольно декламировал свою роль с мастерством третьеразрядного оратора из низшей Масрийской школы. Если не считать этого, кругом была тишина, которая воцаряется на вершине горы, когда замирает ветер, молчание пустыни. Из толпы не слышно ни шепота, город молчит, не раздается ни пения птиц, ни лая собак. Все замерло в ожидании. Бар-Айбитни, пойманный в паутину, ждал, парализованный и неподвижный, без единого звука.
На солнце упала тень.
Масримас горел таким ярким факелом, что, казалось, никакое облако не могло его закрыть. Но внезапно золотистый свет стал бурым, затем коричневым; бронзовая облицовка храма больше не горела позолотой, она была теперь свинцово-желтого цвета, а воздух наполнила темнота.
Оратор остановился на полуслове. Холодок пробежал по спине старика, он вскинул голову и поглядел вверх.
По толпе пробежал ропот и волнение, тысячи лиц одновременно повернулись к небу. У кого-то вырвались крики, проклятия. Затем – снова молчание.
Я тоже поднял голову и посмотрел. Узкая лента облака, как кусок черной материи кружилась на горизонте, разворачивалась на фоне голубого неба. Непонятно мерцающее, непонятно слепящее облако расширилось, закрыв светило, окутав и солнце, и небо темно-коричневой пеленой.
Кто-то указывал рукой на облако, хотя в этом не было необходимости, все и так смотрели вверх. Кто-то, в страхе перед этим явлением, начал молиться; и в самом деле, трудно было взирать на это без страха. Облако из черных блестящих точек не только не исчезло, а, наоборот, зависло прямо над толпой и росло на глазах.
Лошади начали испуганно крутить головами и бить копытами. Жрецы, стоящие на ступенях позади Стрема; размахивая курильницами, взывали к Масримасу, прося его сбросить темный покров с лица. Но облако не уменьшалась – оно расширялось и росло. На площади стало темно, как ночью, раздались женские крики, тут же затихшие.
Они сменились другим звуком – его издавало спускающееся на нас облако – тонкое поющее жужжание.
Распавшись на миллионы маленьких кусочков, облако упало на нас.
Мухи.
Как дождь из грязи, как шевелящиеся капли грязи, которые, разбрызгиваясь, прилипают ко всему, чего касаются; воздух – как пруд, в котором подняли ил со дна. Бурлящая чернота залепляла открытые глаза, проникала в уши и ноздри. Стоило только открыть рот, чтобы вскрикнуть – и он мгновенно наполнялся черной живой массой. Руки и ноги распухли, облепленные ими, волосы шевелились, как будто по ним струилась вода. Ослепленные, задыхающиеся, обезумевшие от ужаса кони и люди метались в этом водовороте.