Здесь, в этом лесочке, и узнали, что десятки тысяч фашистов под Бобруйском попали в окружение и сдались. Правда, какой-то части их все же удалось прорвать окружение. Однако и эти недалеко ушли: уже через несколько часов их снова загнали в кольцо, теперь уже намертво вокруг них тиски сомкнули.
А днем 4 июля командование сообщило, что вчера Советская Армия освободила Минск. То-то ликования было!
Теперь уже почти все громко заговорили о том, что пока вроде бы отвоевались, что теперь скорее всего кое-кому и домой заглянуть посчастливится.
И вдруг Каргина вызвали к командованию бригады. О чем там шел разговор, этого, конечно, не знали, но все заметили, что вернулся Каргин очень скоро и хмурый до невозможности. Сразу же затребовал к себе Григория и около часа простоял с ним на полянке — в самом центре ее. Вроде бы и мирно, спокойно разговаривали, но после этой беседы Григорий ушел не в свой шалаш, а в тот, который по приказу Каргина спешно соорудили почти рядом с командирским; и еще — Каргин приказал дежурному по роте на сегодняшнюю ночь специальный наряд выделить: дескать, единственная обязанность того наряда — никого не пускать к Григорию, чтобы он отдых соответствующий имел.
Арестован Григорий, что ли? Вроде бы мало похоже…
Так судачили между собой партизаны. А Григорий в это время лежал на старом солдатском одеяле и немигающими глазами смотрел на звездное небо, краешек которого виднелся над входом в шалаш. Лежал и думал. Прежде всего о том, что большое доверие оказано ему, ох какое большое…
Иван прямо сказал, что это задание надо выполнить хотя бы и ценой своей жизни. Самому погибнуть, но взорвать железнодорожный мост на Припяти; дескать, для нашей армии это позарез нужно, а летчики пока уничтожить его не могут: так силен огонь зениток, так мала цель.
— И кому-то из твоих подрывников, Григорий, надлежит взорвать этот мост. Пешеходов-то по нему фашисты днем пускают… Толкового подбери. Чтобы из-за него позор на наши головы не упал, — так закончил Каргин обрисовку задания.
— Сам пойду, — ответил он, Григорий.
Помнится, Каргин как-то особенно внимательно и тепло взглянул на него и сказал:
— Еще раз повторяю: вряд ли тот человек живым вернется. К тому говорю, чтобы ты всю правду усвоил, как она есть.
— Двум смертям не бывать, а одной не миновать!
Григорий хотел, чтобы бесшабашная удаль в этих словах прозвучала, но сам почувствовал — буднично, даже с какой-то душевной тоской они упали.
Сейчас Григорию кажется, что этот разговор состоялся давным-давно. И будто с тех пор между ним и товарищами разверзлась пропасть: ведь у них-то есть шанс дожить до конца войны…
И ему до боли стало жалко себя, такого молодого, по-настоящему еще и не жившего. Действительно, что он видел в своей жизни, что свершил такого, чтобы его кто-нибудь добрым словом вспомнил? Товарищи — они, конечно, не раз помянут. А все прочие… Да и за что вспоминать его? Поди, уже и забыли того чернявого водопроводчика, который в их квартирах краны исправлял…
Выходит, как-то попусту целые годы жизни промелькнули.
И вдруг по самому сердцу резанула мысль: а как же теперь Петро? Ведь хотел после войны его с собой забрать, вместо брата, в люди вывести…
Длинной чередой тянулись безрадостные мысли. Впору выскочить из шалаша и бежать к Каргину, заявить во весь голос: нет на то моего согласия!
И вдруг он уловил еле слышный шелест у стенки шалаша. Сначала подумал, что это какая-то шальная мышь шурует, но откуда ей здесь взяться? Да и не так мышь скребется: она лапками листья чуть шевелит, а тут явно кто-то лаз делает. И Григорий еле слышно шепнул, почти прижавшись губами к стенке шалаша:
— Кто скребется? Отзовись!
— Это я, дядя Гриша.
Петро, черт конопатый!
Григорий метнулся к входу в шалаш, нарочно громко спросил у дневального: а сколько сейчас времени? И громогласно жаловался на комаров все то время, пока тот бегал к товарищам, чтобы точно ответить на его вопрос.
Пробравшись в шалаш, Петро цепко ухватил Григория за руку и долго молчал, сдерживая волнение. Потом не вытерпел, спросил:
— За что он тебя арестовал?
— С чего ты взял? Просто отдыхаю.
— Что я, маленький?
Сколько ни бился, не смог переубедить Петра. Тогда и сказал полуправду:
— Понимаешь, завтра тонкая работа предстоит. Мне как подрывнику. Вот и приказал Иван отдыхать. Чтобы завтра в руках дрожи даже самой малой не было.
— Не врешь?
В это время дневальный остановился около входа в шалаш и спросил:
— С кем ты там разговариваешь? Или меня звал?
Григорий поспешно ответил:
— Понимаешь, холодновато что-то. Одежонки какой не найдешь?
Скоро дневальный сунул в шалаш кожух. Прикрывшись им, замерли. Григорий лежал с открытыми глазами и гладил рукой вихрастую голову Петра, его детские, еще угловатые и костлявые плечи и тихонько нашептывал, что новое задание, конечно, потребует ювелирной работы, да разве ему, Григорию, это впервой?
— А вот кончится война, поедем ко мне. Знаешь, какого слесаря-водопроводчика из тебя сделаю?
— Не, я на офицера учиться буду. Как Константин Яковлевич.
— А что? И на офицера за моей спиной запросто можешь выучиться…
Долго они говорили о будущей жизни. Хорошо, тепло говорили. И Петро наконец поверил, что все так и будет. Поверил — прошептал:
— Ты спи, дядя Гриша, отдыхай, а я просто полежу с тобой. И уползу перед самым рассветом, чтобы товарищ Каргин не узнал. Знаешь, какой он ругачий, когда разозлится?
Пообещал не спать, а сам скоро уже засопел носом, доверчиво уткнувшись лицом в грудь Григория. И тот, чтобы не вспугнуть его сон до вторых петухов, прооравших в близкой деревне, лежал не шелохнувшись. И все думал, думал…
21
Утром, когда партизаны еще лениво потягивались в своих шалашах, Каргин ввалился к Григорию и, сияя глазами, сунул ему под нос бумажку. И тот прочел; «Мост взорван, подрывников не надо». Ниже этих слов была подпись командира бригады.
А Каргин не давал возможности полностью прочувствовать всю радостную глубину случившегося, почти силком тащил Григория за собой:
— Айда ко мне! Знаешь, Марья какую уху сварганила? Все наши уже там, тебя ждут!
До чего же радостно глядеть на солнышко, поднявшееся над лесом! Вон и жаворонок, распластав свои полупрозрачные крылья, заливается в голубом небе!
— Отряхни левый висок, — каким-то деревянным голосом просит Каргин.
Григорий рукавом пиджака старательно утюжит волосы. И вдруг видит, как дрогнуло что-то в лице Ивана, закаменело. А еще через секунду Каргин сказал:
— Ладно, хватит мозолить…
Пока шли к шалашу, который был почти рядом, многие партизаны лишь пристально глядели на левый висок Григория. А Мария, взглянув на него, сразу же прижала руки к вдруг побелевшим щекам. Тогда он взял обломок зеркала, торчавший из кармана гимнастерки Марии. И увидел, что его левый висок будто инеем подернулся.
Григорий помолчал какое-то время, потом сказал то ли шутливо, то ли серьезно:
— Видать, тут самая слабая нерва была…
А сразу после обеда — еще не успели сполоснуть котелки и ложки — приехало начальство. И бригадное в полном составе, и гражданское, и военное, вплоть до какого-то генерала, грудь которого сияла от орденов и медалей.
Когда построились, командир бригады ровным голосом сказал, что отныне партизанской бригады не существует, что все, кто по годам подлежит мобилизации, завтра же должны явиться туда-то на предмет продолжения службы теперь уже в рядах Советской Армии. А прочим — можно идти домой.
Потом дрогнувшим голосом поблагодарил за службу, большого счастья всем пожелал.
Но эти слова почему-то скользнули мимо сердца, не запали в него.
Давно, с самого начала, все знали, что случится именно так, и все равно стало грустно, даже немного больно. Потому ночью у костров, вокруг которых сидели теперь уже бывшие партизаны, звучали лишь тоскливые песни или неспешно велись беседы о том, что союзники наши наконец-то все же осмелились открыть фронт, что ихние поиски патрулей дело, конечно, нужное, полезное для общего котла, но куда ему до того, что сейчас вершит родная Советская Армия!