— Почему ты никогда не рассказывала о своей младшей сестре?
Сначала не произошло ничего, у меня перед глазами была та же картина: мама только что из парикмахерской, с легкой улыбкой на губах. Я с тряпкой в руке, жажду чистоты. Ветер и оттепель за окном.
Да и потом ничего особенного не случилось. Никто не заорал в приступе ярости, не упал в обморок, не разрыдался, даже голоса не повысил. Наоборот. Комната погрузилась в молчание, огромное ужасное молчание. Мамино лицо переменилось. Из него будто исчезла жизнь. Словно все живое, пульсирующее — даже рыжина в волосах — исчезло в зияющем пустотой холоде глаз. Эти глаза смотрели на меня, рот приоткрылся, словно подчинившись чужой воле, и тонкий, тусклый голос, которого я никогда не слышала прежде, произнес:
— Нет никакой младшей сестры.
Она повернулась, вышла из моей комнаты и закрыла дверь. Не хлопнула, а закрыла так, как будто выходила от врача, держа рецепт в руке.
А я стояла, сжав тряпку, и отчетливо чувствовала себя какой-то чужой. Так отчетливо, что меня можно было вырезать из окружавшего пространства.
Часы показывали четверть четвертого. Пятница. Зима, ветер. Я намочила тряпку, выжала, протерла полку, письменный стол и подоконник. Поставила все вещи на место, пошла в ванную, сполоснула тряпку, вылила воду из ведра, перевернула его вверх дном, положила тряпку на ведро для просушки, вернулась в комнату, закрыла дверь, легла на кровать и заплакала. Вместе с Иоганном Себастьяном Бахом. Который умер триста лет назад.
Проснувшись, я не могла понять, где я и какое теперь время суток. Что-то разбудило меня, и я встала, стряхнув с себя остатки глубокого сна и чувствуя ком тяжести внутри. За окном было темно. Чувство нереальности окружало дымкой.
Дверь в мою комнату была приоткрыта, из глубины дома доносились негромкие звуки: бормотало радио — только что начались новости, кто-то ходил по кухне. В остальном было тихо, как в могиле.
Будильник показывал без четверти шесть. Вечер, сообразила я. Я стала медленно вспоминать, что произошло, снова испытывая странное чувство одновременного присутствия и отсутствия. Присутствия в отсутствии. Отсутствия в присутствии.
В горле першило, во рту пересохло, хотелось воды, и тут на пороге возник папа. Он казался спокойным, смотрел серьезно, но ласково. Лицо было чуть усталым, чуть встревоженным. Но он улыбнулся мне, осторожно и немного печально.
— Ты как?
Я открыла рот для ответа, но вышел только хрип. Я откашлялась.
— Пить хочется, — выговорила я.
— Принести воды?
Я кивнула. В моей комнате было почти совсем темно, даже рождественская звезда не горела. На дисплее музыкального центра слабо светились зеленые цифры. Через приоткрытую дверь в комнату проникало немного света из прихожей, вот и все. Я лежала во мраке и казалась себе маленькой и больной. А какой я была на самом деле? Взрослой и здоровой?
— Хочешь газировки?
Папа держал в руке стакан. Протянул его мне, присел в изножье кровати.
Сладкий напиток зашипел во рту, оживляя пузырьками приглушенную медлительность, царящую вокруг. Было совсем тихо, только шипение в стакане и еле слышное бормотание радио на кухне.
— Где мама?
Папа серьезно посмотрел на меня:
— Она приняла таблетку.
Внутри пробежал холодок, в животе и кончиках пальцев что-то заныло. Я уставилась на свои руки, державшие стакан.
— Успокоительную.
Ясно, что не обезболивающую. Я не знала, что у нас водятся такие таблетки. Теперь узнала. И стала понимать, что они понадобились не впервые.
— Я давно считал, что мы должны рассказать тебе об этом. Но мама не хотела.
Я покосилась на него. Он смотрел в окно, куда-то вдаль. Мысленно вглядывался в какую-то жизнь, которая протекала рядом с моей и о которой я не догадывалась.
— Она спрятала это в себе. Глубоко внутри. Она и со мной об этом почти не говорила.
Тайны. Откровения. Ужасы. Может быть, и радости. Все это принадлежало только им двоим. Теперь и я заглянула туда. Было как-то неловко, как будто я подглядывала. Мне хотелось отстраниться, чтобы больше ничего не знать, чтобы вообще ничего не знать. Под одеялом было темно и тихо, спокойно и тепло. Так мало воздуха и никакого ветра. Меня подташнивало, я хотела отпить еще пузырящегося напитка, но стакан показался ужасно тяжелым. Все-таки у папы усталый вид.
Вообще-то мне больше ничего не хотелось. Но оставалась одна вещь, которую мне нужно было знать, чтобы все не прошло впустую. Я сделала глубокий вдох, наперед зная, что голос сорвется:
— Как ее звали?
Папа по-прежнему смотрел в окно.
— Ингела. Ее звали Ингела.
Имя звонко пронеслось по комнате. Ингела. Звук нарисовал образ девочки с длинными светлыми волосами, развевающимися на ветру. За образом потянулась не к месту веселая песенка, которую я когда-то слышала: «Ингела-ла-ла-ла-ла-ла!» Песня тут же отозвалась эхом в тишине. «Ингела-ла-ла-ла-ла!» Я не хотела ее слышать, но заглушить не получалось, невозможно отключить внутренний слух. Папа подошел ко мне, посмотрел:
— Тебе Анника рассказала?
— Да, — выдохнула я.
Мне пришлось собрать все силы, чтобы не запеть вслух.
— А ей ты рассказал? — спросила я.
Он кивнул, сжав губы.
— Но она и без меня кое-что знала. Кто-то из ее знакомых учился в том же классе.
— Что и Ингела.
Произносить это имя было странно. Оно будто не умещалось во рту, задевало десны и небо, угловатое и острое.
— Да.
Он снова посмотрел в окно.
— Анника много раз пыталась поговорить с мамой, чтобы ей стало легче.
Я словно смотрела фильм без звука: мама сидит в кресле с опущенной головой, Анника ходит вокруг, жестикулирует, убеждает, губы все время шевелятся, а мама только мотает головой.
— Анника думала, что я знаю.
Папа посмотрел на меня. Придвинувшись ко мне, он обхватил ладонями мои руки, все еще сжимающие стакан.
— Ты не виновата.
Я чувствовала, как внутри, поднимаясь с самого дна, растет плач.
— Ты не виновата в том, что ей плохо. Что она приняла таблетку.
Слезы жгли веки. Я и вспомнить не могла, когда папа последний раз так прикасался ко мне.
— Она вряд ли сможет сама поговорить с тобой. Она слишком долго таила все в себе. Нам надо помнить об этом.
Нам. Нам надо помнить об этом. Нам с папой.
17
Я стояла перед зеркалом в ванной. Стояла и рассматривала свое лицо. Очень серьезное, даже как будто постарело. Не то чтоб морщины появились или седые волосы, но что-то изменилось в выражении лица. Я попыталась улыбнуться. Ничего, конечно же, не вышло. Улыбка была неискренней, и зеркало это знало.
Маму я еще не видела. После таблетки. Я только что встала, было субботнее утро. Я слышала, как она ходит по дому. Что я могла ей сказать?
— Говорят, ты вчера принимала успокоительное.
— Нервы уже успокоились или как?
— Подарить тебе валерьянки на Рождество?
Кстати, насчет подарков. До Рождества оставалась всего неделя, а я еще не купила ни одного. Не придумала, что купить, даже не начинала думать. Обычно мы с Леной что-нибудь друг другу дарили, но в этом году — вряд ли. А вот маме с папой надо что-то купить. Может быть, и Аннике. Да уж, раньше все было проще: нарисовал рисунок — и дело с концом.
Интересно, а что бы я подарила Андерсу Страндбергу? Идиотская мысль, конечно, но все-таки мысль. Если бы я все-таки выбирала подарок для него, то на чем остановилась бы? Что дарят мужчинам не из числа родственников? Что обычно магазины рекламируют перед Рождеством? Дезодоранты? О боже, нет, дезодорант я не стану никому дарить даже под страхом смертной казни. Галстук? Смешно! Представила себе картину: я протягиваю сверток в форме завязанного галстука. Когда мужчины вообще повязывают галстук? Если не считать тех, кто работает в банке, — они-то, наверное, всегда должны быть при нем. Странная это вещь. Папа повязывает галстук только на похороны. Или по большим праздникам.