Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Англичане никогда не доходили до крайностей. И это делало их до некоторой степени людьми, легко поддающимися эксплуатации. В данный момент они с мрачным юмором и терпением сносили проповеди лонгшамовского режима, в то время как его деятели думали, что народ разорвет их на куски. Когда Лонгшам падет, они не станут рвать его на куски. Конечно, они обойдутся с ним грубо, но найдется человек, который скажет: «Бедный старый мерзавец! Потерял свой флаг и таких отличных солдат». И толпа посмеется и отпустит его. А на следующий день пожалеет о своем великодушии и будет часами расписывать, как следовало бы с ним поступить.

Такова моя Англия. Моя? Я — Элеонора Аквитанская, и не было никакого сомнения в том, что отдельные англичане, такие, как Николай из Саксхема, обращались со мной плохо. Но хотя я была чужой, а может быть, именно потому, я понимала этот народ и любила его. И видела то, чего не мог видеть Ричард, — что командирование еще одного старого священника, хотя бы и честного и действующего из лучших побуждений, не будет означать ничего — меньше чем ничего — для широких масс, для толпы людей, образующих английскую нацию. В это смутное время им были нужны не указы и даже не поддержка одной из сторон, а центр, вокруг которого можно сплотиться, где-то в стороне от схватки — или, если возможно, над ней — между Джеффри и Лонгшамом.

Следуя потоку своих мыслей, я даже не заметила, что мы снова продолжали путь. Я вернулась к действительности, когда мы уже поднялись на холм, на который указывал тот воин. Спускаясь по склону, почуяв ноздрями запах дома, мул возобновил усилия ускорить шаг, и солдаты почти бежали, подпрыгивая и скользя на раскисшей от дождя дороге. Мною вдруг овладело ощущение мгновенно наступившего бессилия, как бывает иногда в ночных кошмарах — меня словно подталкивали или тянули к какой-то ужасной, но невидимой опасности, а я не могла пошевелить даже пальцем и не могла закричать. Единственная разница состояла в том, что во сне это ощущение беспомощности сопровождается чувством страха. Но сейчас страха не было. Я ничего не боялась. Меня просто тянули вперед, бесполезную, бессильную и ничтожную, как листок, гонимый ветром. Ричард отодвинул меня в сторону, сначала в гневе, а потом с добродушным презрением, а мул тащил меня на своей спине обратно в Мессину, к женщинам, мелким стычкам, образу жизни и манере поведения, бывшим полным отрицанием всего моего мировоззрения — и силы, которая, как я знала, во мне присутствовала.

Тщеславие — это вера в силу, которой человек не обладает. Его слишком часто путают с самонадеянностью, которая представляет собой такую же уверенность в силе, как уверенность в том, что у человека два глаза, две руки и две ноги. В этот момент я без тени тщеславия поняла, что, представься мне такая возможность, я могла бы поправить дела в Англии и что после Ричарда я была единственным человеком, кто мог бы это сделать. Я знала это так же хорошо, как знала свой возраст, рост и цвет волос. Я не боялась Лонгшама и не испытывала благоговейного страха перед Иоанном. Я понимала англичан, и они были расположены ко мне. Появляясь в Лондоне, я каждый раз убеждалась в этом.

Я цинично думала, что даже из соображений моего ранга моя кандидатура — лучшая для этой поездки. Стоит мне только появиться в Виндзоре и провести там ночь, как флаг Лонгшама будет сброшен, в противном случае мерзавец будет осужден за открытый мятеж — а на такое он вовсе не рассчитывает!

Я не страдала самомнением. Сидя на спине тащившего меня мула, я понимала, что мне за семьдесят, а все, что я когда-либо пыталась сделать, кончалось неудачами — крестовый поход с Людовиком, бунт против Генриха в поддержку Генриха-младшего, попытка править Аквитанией. Одни провалы. И еще тысяча менее значительных вещей. Но теперь мне вдруг показалось, что вся моя долгая жизнь, отмеченная неудачами, была лишь подготовкой к выполнению этой задачи. Я выковала себя, закалила и заострила, как хороший клинок, раскаленный энтузиазмом, опущенный в ледяную воду отчаяния, отформованный трудностями и заточенный убежденностью.

Сейчас мул довезет меня до Мессины, где мне придется сказать: «Дорогая, Ричард слишком занят, чтобы встретиться с вами. Ну, не плачьте! Упакуем свои наряды вместе с небольшими разочарованиями и поедем на Кипр. Успокойтесь! Блондель споет нам песенку, Анна припомнит веселую шутку, а Пайла приготовит вкусную еду». А Каутенсис тем временем потащится в Англию с письмом, над которым Иоанн с Лонгшамом лишь посмеются, и Лонгшам, оставив Иоанна пыжиться от гордости, снова уйдет набивать свои карманы, выжимая мой английский народ, как прачка отжимает тряпье. Нет!

Потянув повод, я остановила мула и крикнула солдатам:

— Стойте! — И снова это ощущение кошмарного сна, на самой его границе, когда человек кричит и просыпается… — Я должна ехать обратно, в лагерь. Я вспомнила кое-что очень важное.

Тот солдат, чьи типично английская внешность и бодрый английский выговор так повлияли на мое решение, мягко сказал, что он мог бы передать все, что нужно, и избавить меня от необходимости ехать обратно, ведь я и без того очень устала. Поблагодарив его, я подумала: «Бедный добрый человек, я не из тех женщин, которые теряют силы под грузом семи десятков лет — годы меня укрепляют и делают умнее».

Солдаты с радостью повернули назад. Гаскон же глубоко вздохнул и, услышав этот тяжелый вздох, я отправила его домой. Хотя вздохнул и мул, я повернула его мордой к холму, над которым поднималась луна.

В лагере стояла полная тишина. Костры больше не горели, были погашены и фонари. Но солдаты хорошо знали дорогу и довольно быстро добрались до открытой площадки, окружавшей шатер Ричарда. На земле, завернувшись в одеяла от обычного ранней весной ночного холода, спали солдаты, слуги и пажи. В своей неподвижности тела их напоминали трупы. Однако стражник бодрствовал. На этот раз он, узнав меня, посмотрел уважительно.

— Его величество у себя и еще не спит.

— Замечательно, — отозвалась я, услышав доносившиеся из шатра звуки музыки, обрывки тихой мелодии и отрывочные ноты — кто-то явно готовился запеть. В шатре было темно и пусто, и лишь над помостом тускло сияла масляная лампа. Эта картина снова напомнила мне церковный неф, где вот-вот должно свершиться чудо.

На сей раз музыкантов было двое: Ричард, полулежавший, опираясь на локоть, на кровати — из-за ширмы были видны его голова и торс — и менестрель, в свете лампы сидевший на табурете с лютней в руках, спиной к Ричарду. Я сразу узнала его по освещенным светло-золотым волосам, словно нимбом увенчивающим его голову. Это был юный Блондель, менестрель Беренгарии.

Я быстро вошла в шатер, намереваясь сказать Ричарду о том, о чем не сказала, когда мне изменила смелость, но в удивлении остановилась. Что здесь делает Блондель? Не Беренгария ли его сюда послала?

В этот момент я услышала голос Ричарда:

— Вот так! Отлично. Ну, а теперь сначала!

Юноша повернул голову, бросил быстрый радостный взгляд, снова отвернулся, склонился над лютней, коснулся струн и запел. Я никогда раньше не слышала, чтобы он пел столь прекрасно, мягко, трогательно и мелодично — так в Англии поет в апреле черный дрозд после сильного дождя, когда в живых изгородях лопаются почки боярышника.

Песня была для меня новой.

Пой о моей кольчуге,
Выкопанной из мрака, сотканной из света.
Я буду надевать ее с восходом солнца
И тайно снимать с наступлением ночи;
До блеска начищать звено за звеном, цепочку за цепочкой.
Пой о моей броне,
Выкопанной из мрака, выкованной из света.

— А теперь, сир, ваш стих. Его должны петь вы сами.

Ричард поднялся и сел в ногах кровати. И зазвучал его голос, такой же мелодичный, как у юноши, но более глубокий и грубый.

Пой о моем мече,
Тяжелом и остром, как судьба,
Пой о мече,
Который проломит Святые Ворота.
В праведном бою
Кровь освятит его
И не даст ему затупиться.
Пой о моем мече.
54
{"b":"171106","o":1}