Именно на Эсбей, в это село, в этот дом и приехал за ней грузовичок, за той, что сияет у меня в сердце, однажды лучезарным летним утром. Увозил ее, безумную, в Лимбург, в приют Сен-Трон, на руки сиделкам и психиатрам, не санитарный автомобиль, ее увозил черный воронок жандармерии с четырьмя стражами порядка. Ибо она, та, что сияет у меня в сердце, успела искусать врачей и санитаров, не подпуская их к своему сердцу (что бьется в нас).
* * *
Как и полагается кукушонку, дурак предается аргументации, путая вид и род, ибо все сироты схожи друг с другом.
Я — ястребенок, третий ребенок, слабенький самчик, на треть меньше сестер, и те до меня поднялись в воздух, подставили ветру лицо.
Если бы ты захотела взять меня к себе, если бы захотела выкормить, я был бы тебе лучшим из сыновей, не чета птенцам аиста и чибиса, малышам слонятам, детишкам людоеда, и козлятам, и жеребятам-единорогам, что облизывают и обхаживают целый день напролет ту, из которой они были исторгнуты, или ту, что их высидела. Я бы ходил собирать грибы по лугам и лесам и одуванчики по откосам железнодорожных насыпей, рубил бы деревья, каждое утро разжигал тебе печурку и шел доить горных коров. Я бы без малейшей боли сводил волосы с твоего тела, обрезал бы твои старые космы и гладил тебя, пока они не отрастут заново блестящими и душистыми кудрями. Я бы собирал тебе вишню и возил повсюду на велосипеде. Ты бы каждый день ела свежие фрукты и форель.
Если бы ты захотела взять меня к себе, ты бы увидела, как мало я ем и какой я работник: встаю засветло, готовлю еду, прогоняю дроздов, собираю фиалки. Я бы научился шить. Занимался бы твоими милашками детьми, ведь я их люблю. Что ни день, вырезал бы им из дерева новые игрушки. Умел бы их рассмешить. Они бы плясали у меня на голове, и я бы научил их рисовать. Мне не нужны были бы ни одежда, ни книги. Я бы не пошел в школу, я бы охотился на комаров, отгонял пауков, подметал и намывал, не жалея воды, плитки пола на кухне. Я бы соорудил тебе кровать, кровать из самшитового дерева. Что за чудесная вышла бы кроватка из подогнанных друг к другу досточек, и ты проскальзывала бы в нее словно в спичечный коробок, укрываясь от взглядов и рук. Она была бы красива и надраена, как кабина небольшого суденышка. Я опорожнял бы твою отхожую бадейку, никогда не зажимая нос и не строя гримас, если бы ты захотела меня выкормить. Я бы чистил тебе обувь, всю обувь, для города, для бала, для мотоцикла. Если бы ты захотела меня выкормить.
* * *
Положившись еще по весне на силу и всхожесть вьющейся фасоли, дурак считает сегодня вечером зерна, которые вылущил из стручка. А сколько он их вылущил, сколько же налущил! Это ж сколько можно вылущить! И в ушах у него звенит далекая весна, прокатывается отголосками по жирам его хребта. Прежде чем закончить, наконец, поданным на банановых листьях поросенком, он хочет еще спеть, пощелкать языком, посмаковать с ложечки улиток из Колхиды, прежде чем перейти к птице с Фазиса. Он пиитствует. В перегонном кубе рождается спиритус, а под клобуком карбункул, пузырь арапа-имы[57] под видом брошенной в море люльки, звереныш, детеныш зверя.
В последнее время дурак взялся и за любовь, на свой, конечно же, лад, на манер шута, что видит сны наяву.
* * *
История любви дурака длинна и довольно бестолкова. Он расцвечивает ее на свой лад, пишет письма, которые никогда не отправляет.
Итак, моя красавица с глазами глубже крапленных ртутью звезд, с губами податливее ветвей ивы, я тебя повсюду искал, долго тебя чаял, но крошками осыпалось злато дней, только и осталось, что послевкусие вещей, которое не кончилось и никогда не кончится. Я поверил было, что ты больше не существуешь, что нет более ни моста, ни лестницы и уж подавно слюны у меня в каверне с ядом, ото дня ко дню я люблю тебя все сильнее и дольше, ничто не перечит моему упрямству, ничто мне не мешает, так приди же в тот день, когда я тебя не жду, застань меня врасплох там, где я чищу ногти, где присаживаюсь, дабы испражниться, где просыпаюсь, где готовлюсь умереть. Я вспоминаю, как мы сражались в снегу. Почему ж ты исчезла, с какой целью наказала? Только любя тебя я и жил. Стоило мне тебя увидеть — и я хотел походить на тебя, только тобою и быть, сбросить себя, слинять с себя все мною замаранное. Я был только тобою, мельтеша на свету. В пять лет стал мореходом, и все золотистые пальцы бананов, все привезенные мною в Антверпен попугаи, все было для тебя, тебя одной, для маленькой девочки с котом, смех которой просверкивал в припыленной серости фотографий. Но меня так тянуло к волнам, обширный перечень коих я составил, что я отказался вести свой корабль, и, вместо того чтобы выйти в открытое море, тот всякий раз увязал в илистой литорали. От своей жизни на море я только и сохранил, что глубокий страх перед пучиной да наутилуса с отменной спиралью. Ты всегда присутствовала на судне. Чтобы заставить тебя появиться, мне оставалось открыть магическую формулу, несколько точно подобранных слов. Оставалось завершить твою анатомию и вдохнуть в тебя краски. У тебя на пороге дома, как анемона, распускалась твоя вагина, и я, проезжая мимо на маленьком велосипеде, поглядывал, как ты сидишь. Потом, вместе с конем, здоровенным мохноногим арденцем, и фермером Франсуа, который вел его в поводу, ты являла собой чрезвычайно любопытное сочетание, и щель, которую ты мне сначала показывала, потом отказала, теперь терлась о чудовищный, чего доброго, наэлектризованный хребет, твой крохотный рог сообщался с земными волнами и вибрациями. Какая мать окаймила твои уши толикой воскового молочка, и не от твоего ли отца уксус ответственен за красные, винного уксуса венчики у тебя вокруг сосков? И я стал рыцарем, облеченным золотом и лазурью фруктового сада. Но узнал тебя только после того, как растерял весь свой блеск и прошел на ристалище через унижение.
* * *
Ай да красавицы, ай да сливы! Красавица Лувена! Намюрская синяя! В столице его, подрастерявшего зубы дурака, обихаживает одна жинка, несколькими взмахами ножниц корнает лохмы, обрезает ногти на ногах, оставляет ему остывать на кухонном буфете чашечку кофе. Варит из слив варенье и компот. Красавица Лувена! Намюрская синяя! Сегодня за столом творог из Вербомона с ну просто непревзойденным сладким супчиком, этаким компотом. Компот! Компот! Компот! Свежий-пресвежий компотик, кричали женщины на перронах вдоль железнодорожной линии от Томска до Омска. Зачем вы приехали в Омск, допытывается рьяный таможенник.
* * *
Мой сводный брат обучил меня весьма и весьма многому. С ним я отправлялся рыбачить на реке в Базоа, на Яве, в Ланее. Первой моей добычей стал окунь, крупнее которого на конце своей лески мне так и не довелось повидать. Дуракам везет.
Его посадили в тюрьму Сен-Леонард, по имени того, кто связывает и развязывает[58], за то, что он спьяну украл сохшие на веревке женские трусики.
Он же, землекопствуя на подступах к кладбищу, одним движением заступа пробил свинец напитанного соком гроба.
Вот она, проза. Вот она, проза теофаний.
* * *
И натыкается в словаре на Палестину, в стареньком словаре, на откидной столешнице старинного секретера, и читает, если только это не его секретарь.
Палестина в будущем, сочинение доктора Бланде. Сей долгие годы проживший в Сирии заслуженный геолог изучил Палестину с весьма специфической точки зрения.
В своей книге он рассматривает, нельзя ли вернуть этой выжженной стране, где почти нет растительности, плодородие, каковым, судя по всему, она когда-то обладала. Эль-Гор, говорит он (так арабы называют вдавленную глубже всего часть Палестины), Эль-Гор представляет собой борозду, своего рода расщелину в земной коре, что простирается в Сирии параллельно Средиземному морю от 31-го до 33-го градуса северной широты на 15 километров в ширину; на ее дне протекает Иордан и дремлет Асфальтовое озеро. Этот Эль-Гор, за вычетом Эль-Араба на юге, лежит ниже уровня Средиземного моря. Углубление достигает своего максимума, 800 метров, на дне Мертвого моря. Оное же являет собой не более чем впадину в наносных отложениях речного происхождения и с трудом противостоит непомерному выпариванию и иссушающим ветрам. Прежде Мертвое море затопляло почти весь Эль-Гор, Ливан находился под водой, и прилив проникал в боковые вади. Доктор Бланде, француз, как предполагает, взяв это на заметку, дурак, предлагает с помощью отводного канала пустить в Эль-Гор Средиземное море и тем самым создать параллельно главной его уменьшенную сирийскую версию. Местом, где следовало бы провести этот канал, оказывается Галилейское плато, между Птолемейским заливом на западе и Тивериадским озером на востоке, между Аккой и Тиверией. Ров имел бы 25 000 метров в длину, 8 в глубину, 50, а в случае необходимости — и все 100 метров в ширину. Не слишком сложные по исполнению работы обошлись бы в шестьдесят миллионов, а наполнение Эль-Гора заняло бы немало времени, растянувшись самое меньшее на двадцать лет. Исходя из оценки периода наполнения в двадцать лет, получается ежедневный подъем воды в Мертвом море на 0,05 м и в Галилее на 0,025 м, так что нечего бояться, что кто-то окажется захвачен наводнением врасплох. Поднявшись на 392 метра по сравнению с уровнем асфальта, вода полностью заполнит бассейн между становым хребтом гор Иудеи и Моавскими высотами на востоке; на юге она остановится за Довтэль-Вогла, на полдороги к эль-Сате; на севере поднимется до моста Якова под Бахр-эль-Хулехом; Асфальтовое и Тивериадское озера, Иордан и Шуайб исчезнут под этим новым морем в пятьдесят лье длиной и четыре шириной; глубина будет колебаться от максимальных 800 метров в Мертвом море и 425 в Тивериадском озере до 300 метров в Эль-Горе и т. д. Но на этом вторжение вод не закончится; через десять боковых вади Шуайба, через пятнадцать или шестнадцать боковых вади долины Иордана вода поднимется в примыкающие долины. Искромсанный тем самым сотней фиордов, Эль-Гор повторит конфигурацию берегов Шотландии или Норвегии, Иерусалим станет почти что морским портом, повернувшись спиной к Средиземному морю; то же самое, благодаря горной реке Биркет-эль-Халиль, относится и к Хеврон-эль-Халилю, несмотря на 900 метров высоты над уровнем моря. После затопления Эль-Гора дело завершат канал в Галилее и канал в Эль-Араб. Последствия: Иудея превратится в защищенный от набегов бедуинов полуостров; Мертвое, или Горское, море, бороздимое под парусом и паром, наполнится рыбой; климат из необузданного сверхконтинентального превратится в умеренный морской; воздух вновь обретет чистоту и нормальное давление, так что человек не будет более дышать под этими его 392 метрами как в глубокой шахте; повсюду распространятся плодородие и свежесть, а по берегам Горского моря смоковницы, пальмы и мирт. Жалеть же почти не о чем, разве что о нескольких ничтожных поселениях, главное из них — Иерихон. Эль-Риах уйдет под воду. Тибериада вскарабкается от него выше по склону; Семак к югу, Адуерибах к востоку от Тивериадского озера окажутся заброшены. Вместо засоленной, бесплодной, нездоровой, необитаемой и к обитанию непригодной лагуны раскинется внутреннее море, а вокруг него — самый настоящий сад или рай земной.