Вскоре я остался один, пробило три часа. Послышались шаги, скрипнула решетка, потом на деревянной двери в здании выросла тень сутаны, и прямо передо мной возник священник. «Ну-с, что с тобой, мой мальчик? Мне сказали, ты не осмеливаешься зайти, это так?» Я не отвечал, втянул голову в плечи, неожиданно развернулся на сто восемьдесят градусов и со всех ног бросился домой, где на глазах у изумленной матери засунул в свою спортивную сумку плавки и махровое полотенце. «Вот что, — сказал я ей, — я, пожалуй, лучше поплаваю».
Плавать я, однако, не стал. В тот самый миг, когда я пересекал ледяную воду ножной ванны муниципального бассейна Курбурга, я заметил, как в стороне от водоема Люси Ривьер, растянувшись на купальном полотенце, целуется с каким-то парнишкой. Я свернул прямиком в смежную с мужской раздевалкой душевую, где, чтобы скрыть свои слезы, долго простоял в самом дальнем углу, упираясь спиной в нажимную пусковую кнопку. Печаль моя не унималась, к тому же на нее наслоился стыд, что я отрекся от своего Бога, каковой, как я не сомневался, меня за это и наказал, и я должен был набраться решимости, чтобы покинуть плавательное заведение; в отчаянии и покинутости, сделавших меня нечувствительным к усталости, я бегом покрыл те три километра, что отделяли меня от дома.
«Какие у тебя красные глаза! — встревожилась мама, увидев меня по возвращении. — Ерунда, — откликнулся я, направляясь прямиком к себе в комнату, — это от хлора».
Бабушка отошла в один из последних дней июля, между часом и двумя пополудни, как раз перед нашим ежедневным посещением. Для всех, включая и ее саму, коли за день до этого в последнем мимолетном проблеске сознания она пробормотала одному из моих дядей: «Вот и все, скоро встречусь с папенькой», — притом что, исполненная слепой веры простых людей в «доктора», до тех пор она ни на минуту не сомневалась, что скоро поправится; до такой степени, что мы в изумлении должны были не так давно принять к сведению кое-какие дополнения, которые она хотела внести в список личных вещей, начатый ею с момента помещения сюда, в этот медицинский институт, и рассчитанный на близящийся восстановительный период в доме отдыха (причем в заранее ею выбранном), а затем с не меньшим изумлением слушали, как она во весь голос, голос как никогда неразборчивый, обдумывает, насколько чаще и насколько дольше ей придется по возвращении домой прибегать к помощи домработницы, и просит у моего отца при первой возможности обрезать у нее в саду кусты роз и не забыть полить и подстричь газон, — неизбежность ее смерти приобрела за последние два дня характер достоверности: в точности с того момента, когда под предлогом, что у нее «больше не найти вен» для вливаний, — таким образом, в том неспешном процессе распада, каким является жизнь, может наступить стадия, когда ты теряешь вены, как то бывает с зубами или волосами, — врач, моя мать, ее сестра и два брата договорились, что ее «отключат» (жуткий термин, низводящий ее до уровня банального электроаппарата), ограничившись впредь внутримышечными обезболивающими инъекциями морфия.
Глаз с тех пор она так и не открыла, погрузившись в сон, из которого больше не выходила, но его смиренное и бесстрашное выражение не вытеснило с ее лица все заупокойное и, напротив, создавало бы такое впечатление, будто она позволила себе полуденную сиесту, не будь тесситура ее дыхания, каковое, ничуть не походя на размеренное, спокойное, грубое и тяжеловесное, даже немного непристойное дыхание здорового спящего, слабело с каждым выдохом, замирая подчас на долгие секунды, прежде чем восстановиться, но настолько неощутимо и с такой нерешительностью, такой истонченностью, что постоянно чувствовалось: оно вот-вот прервется снова, и с каждым разом все менее напоминая дыхание и все более — прерывистую и перебивчатую утечку воздуха: сип жизни в процессе исчезновения.
Похороны должны были состояться через день. Утром моя мать, воскрешая разыгрывавшийся некогда тысячи раз ритуал, каковой в тот смутный момент пробуждения, когда, покидая все те «я», которые нас миновали или нам виртуальны, мы мало-помалу обретаем различные фрагменты, составляющие наше действительное «я», привел мое сознание в замешательство и даже заставил на какую-то долю секунды уловить среди гардероба скопившихся с самого рождения остатков былой роскоши мишуру старинного школярского «я», бесшумно вошла в мою комнату и разбудила меня, нежно потеребив за ногу и сопроводив этот жест фразой, служившей в детстве магическим заклятием при каждом моем подъеме: «Вставай, мой маленький, пора», — перед тем как открыть ставни, не настежь, а наполовину, чтобы дневной свет не резал мне глаза.
Чуть позже я добрался до кухни, где она с отсутствующим видом заканчивала завтрак, машинально обмакивая в чашку с чаем ломтики багета, которые мой отец, как повелось с первого же проведенного ими вместе утра, сам намазал маслом и вареньем, так же он годами делал это и для нас с братом, движимый сразу и заботой, и (так как в первую очередь опасался неловкости наших детских рук) домашней экономией, каковая, впрочем, как я мог убедиться за прошедшую неделю, все еще подталкивала его, хотя с достигнутым с годами ими с матушкой относительным финансовым благополучием он мог бы от этого отказаться, не выбрасывать ничего, что еще годилось в пищу, пусть даже и зачерствевшее, прогорклое, с душком, перезрелое или даже чуть подпортившееся, и, к примеру, за всякой трапезой он потреблял остатки сыра, предварительно счистив с них бархатисто-серую цвель плесени, или же битые и подгнившие фрукты, вырезав из них с миллиметровой точностью побуревшие или размякшие места.
Через полчаса мы втроем выехали из дома на машине, чтобы присоединиться ко всем остальным в траурном зале Клермон-Феррана, где были выставлены для прощания бренные останки нашей родственницы.
Словно — и, кстати, именно поэтому не так уж нелепо утверждать, что, как принято говорить о новорожденных, все трупы более или менее схожи — первейшая задача смерти состоит в том, чтобы лишить нас индивидуальных черт, я не узнал престарелую женщину в той, что покоилась облаченной в глубине своего гроба в выцветшую розовую блузку и юбку цвета морской волны, сжимая в сложенных на груди руках четки из многоцветных бусинок с серебряным крестом и надетым на него золотым обручальным кольцом, тем паче что, не знаю уж почему, то ли из-за горизонтального положения, то ли потому, что ее поместили в этот чуть ли не сжимающий ее ящик — подгоняя тем самым предоставленное ей пространство к впредь отпущенному времени, то есть к ничто, — она произвела на меня такое впечатление, будто оказалась низведена на другую, уже не ту лестницу, где эволюционируем мы, живые; особенно это касалось ее лица, казалось, что оно просто-напросто прошло через руки охотников за головами.
Точно так же как и неделей раньше, когда я впервые посетил ее в «Голубых елях», меня захлестнули слезы, и мне пришлось, покинув помещение, обрести убежище в туалете этого заведения, каковой богатое и необычное обеспечение раздатчиками бумажных носовых платков наделяло чертами скорее лакримариума, нежели собственно отхожего места.
Когда, обуздав наконец свои излияния, я вновь вошел в двери поминальной залы, там как раз готовились закрыть крышку гроба. Все семейство отступило на несколько метров, кроме моей матери, которая без движения, спиной к собравшимся, не отводя взгляда от лица усопшей, обеими руками вцепилась в закраину гроба.
Прошло какое-то, показавшееся мне чрезвычайно долгим, мгновение, и я увидел, как она медленно нагнулась и запечатлела на лбу бабушки поцелуй. После чего, так же медленно выпрямившись, один за другим разжала пальцы и нетвердой походкой, с протянутыми в пустоту руками, отступила на пять-шесть шагов, пока не оказалась рядом с моим отцом, который поддержал ее, обняв за талию.
Тут же выдвинулись двое служащих похоронного бюро с крышкой гроба. Накрыв ею гроб и подчеркнуто добросовестно ее приладив, они с помощью коловорота просверлили крышку по углам, выплеснув из каждого отверстия струйку опилок, те ложились вокруг пёрки своего рода венчиком, прежде чем ссыпаться тонкой струйкой по деревянному ящику и опасть тончайшей пыльцой на их лакированные штиблеты под треск дуба и свистящее, влажное дыхание, срывавшееся у них с губ, между которыми было зажато несколько шурупов.