— Бандера однажды сказал мне, что никогда не забудет, как его мордовали в польской тюрьме, но теперь есть более важные дела и вспоминать об этом не время. Бандере не удалось договориться с «лондонскими поляками», потому что в ОУН начался раскол. Тогда Микола Левицкий сам договорился с «председателем польского правительства» о том, что договор Петлюры — Пилсудского, как идеал исторической общности судьбы двух народов, существует и обязывает. Об этом было сообщение в националистической прессе. Чтобы обмануть рядовых эмигрантов, украинские националисты подняли шум, «ругая» Левицкого за то, что он договорился с поляками-эмигрантами и, мол, изменил Украине. Но Левицкий не растерялся и ответил: «Им обидно, что не они, а я договорился».
— Вы встречались с Левицким?
— Да. Левицкого я хорошо знаю. Его Украина никогда не интересовала. Он не политик, не оратор. Обыкновенный пьяница, аморальный человек. Еще до войны активно сотрудничал с гестапо. Всегда говорил, что, мол, только гитлеровская Германия в состоянии освободить Украину от большевиков. Во время войны Левицкий работал руководителем украинской редакции в гитлеровском министерстве пропаганды (отдел «Винета»), бывал в Ровно, Киеве, Харькове и других городах.
Ильчишин покачал головой и усмехнулся.
— Что? Вспомнились приятные встречи с Левицким? — спросил Тарасюк.
— Как вам сказать? Не столько приятные, сколько забавные.
— Какие же?
— Встретились мы в конце сентября 1942 года. Немцы в газетах похвалялись, что вот-вот закончат операцию в Сталинграде и на Кавказе и направятся на Москву. Я встретил Левицкого в Ровно, он приехал из Киева, а я из Тернополя. Зашли пообедать. Потирая руки, Левицкий сказал: «Радуюсь, что мы с тобой, друже, не какие-нибудь подонки, а личности, как и они», — и показал при этом на немцев, обедавших в ресторане. — А на дверях написано: «Только для немцев».
— Да, действительно, есть что вспомнить, — иронически заметил Тарасюк.
— Еще хочу добавить, что в разговоре со мной про контакты Бандеры с Левицким Гриньох сказал: «Степан мудрит. Желает при помощи Левицкого подчинить себе эмиграцию Правобережной Украины, потому что приднепровцы и заднепровцы Бандеру не признают».
Ильчишин рассказывал, ждал новых вопросов, вытирал пот и думал: «Откуда они все знают?» А как хотелось выкрутиться!.. Он перевел взгляд со следователя на Тарасюка. «Надо думать, надо думать, не спеши, — словно шептал ему кто-то. — Не торопись…»
— Мне крайне неприятно, — хрипло начал Ильчишин, — что я принадлежал к организации, которая несет ответственность и перед народом, и перед историей…
Тарасюк перебил:
— Ваша преамбула несостоятельна, вы сразу открещиваетесь от того, к чему имели прямое отношение.
— Как член руководства — да. Я действительно знал о переговорах, скажу даже, мне было поручено вести их, но не больше…
— А разве этого не довольно? — спросил Петро Григорьевич.
— Довольно, даже больше чем довольно, — с сожалением признал Ильчишин. — Но я ведь должен думать о брате, о сестре, судьба которых зависит от того, что про меня скажут и националисты, к даже в американской разведке…
— Вам, Ильчишин, дали и яд, и револьвер, чтобы вы покончили с собой. Тем, кто вас забросил на Украину, хотелось бы видеть вас мертвым, пусть героем, но мертвым. Им весьма невыгодно, чтобы мир узнал об их планах. А ваша фортуна оказалась доброй, вы живы. Поэтому и думайте, и действуйте как живой.
— За дни моего ареста я столько передумал, столько просеял через память, кажется, всю жизнь… И все сводится к тому, что и меня обманули.
— Нет, нет, Ильчишин, вас не обманывали. Вас наняли. Наняли, чтобы вы убивали, жгли, наняли как агента, диверсанта, террориста. Таких, как вы, нанимают не только для выполнения заданий разведки на Украине. Вас могут забросить в любую страну мира, где надо убивать, заниматься шпионажем. Но продолжим разговор по делу.
Ильчишин молчал. Тарасюк подошел к окну и глянул на высокий замок. Над Львовом опускались вечерние сумерки.
— Итак, продолжим, — повторил Тарасюк.
— В первые дни пребывания на Украине я понял, что кучка подпольщиков во главе с Песней или такими, как он, способна убить, изнасиловать, поджечь, ограбить — и только! А дальше? Весь ужас в том, что понапрасну погибло много людей. Понапрасну!
Он на секунду запнулся.
— Так, так! — сказал Тарасюк и сел к столу.
— Я знаю, вы хотите спросить, кто же ответит за все? Те, кто лег в землю, ответили за это своей жизнью. Теперь отвечаю я — Ильчишин, Песня, отвечают те, кто попался.
— И все? — спросил Тарасюк.
— В данном случае все, — растерянно ответил Ильчишин.
— Нет, не все! Рано или поздно перед справедливым судом народа, перед историей будут отвечать те, кто теперь опекает бандеровцев, мельниковцев и всех иных, как бы они себя ни именовали. Уже сегодня в странах, где правительства отказались от антисоветчины, от антикоммунизма, националистов как ветром сдуло. Не так ли?
— Да, так. Это правда, — согласился Ильчишин. — И правда то, что я должен дать ответ первым…
Полковник Тарасюк и подполковник Павлюк видели, что последние дни Ильчишин все чаще впадал в прострацию, что не только груз прошлого, груз тяжких раздумий мучил его, но и действительность, которую надо было осознать, чтобы понять наконец, что он содеял, прожив больше сорока лет, и для чего.
Тарасюк и Павлюк понимали, что Ильчишин пытается держаться, не хочет выдавать себя, но это ему не по силам. Даже его речь, слишком растянутая, каждое слово обнаруживали колоссальное нервное напряжение. Оно было рождено и страхом за содеянное не только им, Ильчишиным, но и теми, с кем он долгое время замышлял планы подрывной деятельности против Страны Советов, а теперь по заданию разведки прилетел их реализовать. Он думал, что и его единомышленники, и разведка, на которую он так преданно работал, забросили его сюда потому, что он им уже не нужен, что у них есть кто-то более способный, более пригодный. «А может, не так? Может, и они не знают действительного положения дел, может, и они на что-то возлагают надежды? Но на что, на какие силы?» И он напрочь отбросил эту мысль. «Они просто ищут таких дураков, как ты, Ильчишин, чтобы продолжить свое существование. На что еще они могут надеяться или на что может надеяться тот, кого забросят сюда, на Украину? На что?..»
Тарасюк прервал его тяжкую думу.
— Где вы, Ильчишин? Я вижу, вы где-то очень далеко.
— Да, все думаю, как за границей оценят мое поведение, — медленно сказал Ильчишин. — Думаю, что они еще могут…
— Что же они еще могут?
— Ну, я думаю, им хотелось бы сделать из меня героя, тогда легче найти еще десяток дурней на мое место, а тут такой конфуз, — и он развел руками. — Когда они узнают обо всем, для них это будет взрывом бомбы.
— Неужели вы думаете, Ильчишин, что из душегубов можно делать героев?
— Там, за границей, обманутых еще немало! Но есть и такие, кто не хочет знать правды и делает все, чтобы ее не узнали и другие. Обо мне за границей скажут, что меня принудили, но таких будет немного. То, что я опоздал со своими признаниями, — факт, против него не пойдешь, но то, что я рассказал, может, для вас, чекистов, и не открытие Америки, но для тех, кто меня знает, это будет действительно взрывом. Они хорошо понимают, что без полного идейного разочарования меня никто не мог бы заставить рассказывать о том, о чем знают даже не все члены центрального руководства ОУН.
Он мучительно старался еще что-то припомнить.
— Вам, гражданин полковник, признаюсь, что мое сопротивление, во имя которого меня так муштровали, так школили, — да чего греха таить? Я и сам для этого много сделал, — мое сопротивление сломил не страх за себя, нет. Сами обстоятельства, в которых я оказался, люди, с которыми встретился, хотел я этого или нет, помогли мне понять то, чего я не мог понять в тех условиях, за границей. Я верю, что это было бы с каждым, кто там, в Мюнхене или в других городах, сидит и планирует «деятельность» националистов на Украине. Когда меня связали, как преступника, те, кого я воспитывал, знал по годам подполья, я уже был готов ко всему. Я тогда не только понял, что подполья больше не существует, я понял, что мы, националисты, своими руками сделали немало, чтобы покончить с национализмом. Каждый нормальный человек, знающий, чем занимались националисты, придет к этому выводу. Я об этом говорю сегодня, а те, кто сидит в Мюнхене, скажут об этом через некоторое время. Я уже самое страшнее пережил, а им еще придется с этим столкнуться.