Раз преодолев застенчивость, Герберт уже без стеснения рассказал о праздничном ужине в отчем доме и о том, что он тогда почувствовал.
— Вы не подумайте только, что я предаю свою родню, — сказал он в заключение. — Я их всех люблю. Они обо мне позаботились, они думают, как мне лучше, и меня, конечно, мучила совесть, что я в какой-то степени отплатил им неблагодарностью. Но я понял, что тут какая-то неправда, как Дорис говорила. Конечно, я ей объяснил, когда занимаешься фермерством, само собой начинаешь думать только о себе и о своих. Работа тяжелая, и ты отрезан от других людей, не знаешь, кто как живет. Но все равно, дальше так нельзя. Как Дорис говорит, если отгородишься от людей, это означает смерть. Понадобилась война, чтобы это осознать, а следовало бы и без нее разобраться. Я не мог спокойно слушать, когда отец и брат рассуждали так, будто кроме нашей семьи никто не имеет значения, и наша задача состоит в том, чтобы ухватить кусок земли и обрабатывать его, а из остальных только выжимать как можно больше барыша. До сих пор у нас так и было — и смотрите, до чего мы дошли.
— А чего же ты хочешь, Герберт? — спросил Алан. — Устроить колхозы?
— Пока еще сам не знаю, Алан, — ответил Герберт. — У меня еще не было времени все как следует обдумать. И знаний у меня недостаточно. Но я займусь этим и постараюсь выяснить, как устроить лучше всего. Но в этом-то все и дело. Не для нас в нашем уголке лучше всего, а для всех. Работа на земле — это то, что я умею, я и в будущем хочу ею заниматься, но мне не важно, на своей ли собственной ферме, или в сельскохозяйственном кооперативе вместе с другими парнями, или же ездить на работу в колхоз на русский манер. Чего я не могу больше терпеть после всего, что мы пережили, так это прежней нашей тупой жадности, когда рвут каждый для себя и визжат, как голодные псы вокруг лошадиного бока. Не за этим я домой вернулся, не это защищал на войне. Если теперь, когда опасность миновала, здесь опять думают жить по-старому, я уж лучше уеду в другую страну и там начну все заново. Но я этого не хочу. Я бы хотел остаться здесь и помочь вытащить страну из ямы. Англия стоила того, чтобы за нее воевать, надо позаботиться о том, чтобы теперь в ней стоило жить.
— Верно, — кивнул Эдди. — Но неужели мы же, кто был в армии, теперь должны и этим заняться?
— Нет, — сказал Алан. — Это было бы неправильно. Попахивает фашизмом, верно, Герберт?
— Да, это не метод, — согласился Герберт. — И потом, многие из тех, кто был в армии, вообще думают иначе. Вы же слышали разговоры. А среди тех, кто и близко к армии не подходил, есть такие, кто думает, как мы.
— Например, его Дорис, — подмигнул Алан.
— Она не моя Дорис, но конечно, она тоже. Потому она и завелась тогда так. С ней я могу разговаривать совсем так же, как вот с вами.
— Тогда, значит, тебе здорово повезло, — сказал Эдди. — И ты не будь дураком, держись за нее. А где жить будете, это дело десятое.
Минуту или две все трое молчали. Золотистая дымка загустела, и в удлинившихся тенях появилась примесь синевы, предвестье ночи. Потускнела зелень заливного луга. На речке заиграли холодные белые блики. Алан поежился.
— Может, пойдем в дом? — предложил он.
— Как хочешь, мне все равно, — отозвался Герберт.
— А мне здесь нравится, — сказал Эдди. — Я не озяб.
— Тогда посидим еще немного. Теперь, наверно, вы хотите узнать обо мне. Так вот, вы сегодня поспели как раз вовремя. Я собирался поступить как последний болван, вернее — продолжить в болванском духе. Выехал из дому, имея в виду после небольшого загула явиться в редакцию «Листка» и дать согласие на работу, которую мне там предложили. А случилось это так.
И он описал им обед у Дарралда, изобразил в лицах разговор с Дарралдом и Маркинчем и, наконец, обойдя молчанием Бетти, рассказал, как нынче в конце дня по телефону сообщил о своем согласии.
— Не понимаю, Алан, — строго сказал Герберт. — Ведь ты не мог бы работать на этих людей. Разве ты не знаешь, каких материалов они бы от тебя потребовали?
— Знаю. Может быть, дошло бы до дела, и я бы не смог написать то, что им нужно. Но я должен вам объяснить, почему я согласился и почему ехал к ним, когда вы меня встретили.
— Не объясняй, если неохота, — сказал Эдди. — Мне, например, никаких объяснений не нужно. Я знаю, что ты своих не предашь. И Герберт тоже знает.
— Нет, я должен объяснить, — возразил Алан. — Спокойно. Объяснить не только вам, но и самому себе. Поэтому я буду говорить медленно. — Словно для того, чтобы выиграть время, он раскурил трубку и проследил взглядом курчавую струйку дыма. — Вы оба вернулись и застали дома совсем не то, что ожидали. Особенно Эдди, конечно, но и тебе, Герберт, тоже эта девушка твоя кое на что открыла глаза. Ну а я? Что ждало дома меня? Честно сказать, просто какое-то сумасшествие. С нами живет дядя — фантастический старик, музейный экспонат, но далеко не глупец, — и он сказал мне, как это все называется: распад, полный распад. Класс, к которому они принадлежат, их общество, просто разваливается. Каждый из них оказался в своем индивидуальном тупичке. Все считают друг друга помешанными — и совершенно правы. Как отдельный класс они утратили свою роль, но не способны — или просто не хотят — выйти на общую дорогу и идти вместе со всей толпой. Поэтому остаются на прежних местах и потихонечку, соблюдая благопристойность, сходят с ума. Мне хотелось убедить себя, что это не имеет значения и даже забавно. Но тогда уж, чтобы поверить, пришлось убеждать себя, что вообще все не имеет значения и жизнь — просто дурацкая шутка. Не такое уж трудное дело, тем более если выпил и у тебя перед глазами — соблазнительная девочка.
— Вроде той красотки в машине, — кивнул Эдди. — Я ее видел. Хотя у нее характер паршивый.
— Погоди, — вмешался Герберт. — При чем тут этот лорд — как его? — Даллард и его «Листок»? По-твоему, эти ребята тоже не в себе?
— Строго говоря, да, — ответил Алан. — Но только на иной лад. Они очень деятельны и отдают себе отчет в том, что делают, — до определенных пределов. Они обладают властью и не намерены ею поступаться — покуда мы их не припугнем хорошенько. Но теперь вы понимаете, почему меня к ним все-таки потянуло? Когда насмотришься, как твои близкие, вообще люди твоего круга, все оказались в тупике и только бормочут бессмысленный вздор, каждый себе под нос, тогда общество других, кто делает дело и имеет перед собой какую-то цель, действует освежающе и притягательно. Если вся жизнь начинает казаться то ли идиотской шуткой, то ли аферой, возникает соблазн, тогда уж лучше быть среди аферистов. Тут заезжал сегодня утром один оболтус — одноклассник моего брата, — он пошел по политической части, потому что у них в семье всегда занимались политикой, и уже дослужился до второго помощника министра. Так мы оглянуться не успеем, и он не успеет разжиться хоть каким-то умишком, а уж он очутится в правительстве. Это тоже на меня повлияло. Надо либо стать в один ряд с ним и постараться что-нибудь урвать для себя, либо же выступить открыто против него и всех тех, кто посадил его в это кресло.
— На мой взгляд, хорошее дело, — сказал Герберт. — Что нам мешает открыто выступить и послать его куда подальше?
— Ничего не мешает! — оживился Алан. — Я готов, вместе с вами. Но еще сегодня утром я думал иначе. Мне казалось, не стоит труда. Все равно жизнь — одна дурацкая комедия. Такое у меня было чувство.
— Жизнь серьезна, — проговорил Герберт. — Какая есть, она у нас одна, поэтому с ней дурака валять не приходится.
Эдди ухмыльнулся.
— Ты всегда у нас был парень серьезный, а, Герберт?
— Да. И тебе, Эдди, тоже было не до смеху, когда мы встретились, — огрызнулся Герберт. — А сейчас ты подсмеиваешься надо мной, просто потому что у тебя отлегло от души.
— Верно, отлегло, — согласился Эдди и добавил, извиняясь:-Это я так, поддразнил тебя немного. Ты все правильно сказал, браток. Ясно?
— Но вы меня поняли? — озабоченно спросил Алан. — Ведь вы столкнулись совсем не с тем, с чем я. Я нашел здесь пустоту, беспросветность и джентльменские фантазии. Все в вечерних платьях, но полуодеты: некуда пойти. По-прежнему упорно надеются, что время повернет ради них вспять и на следующей неделе глядишь, а год на дворе снова тысяча девятьсот пятый. Отрезаны от ствола, от корней, от жизненных соков — отмирающие. Держаться при них я не смогу. Это мне было ясно. Но теперь, когда я опомнился, мне ясно и то, что я не смогу писать вздор для Дарралда и его приспешников, которые считают почти всех людей глупыми, близорукими и ленивыми и лезут из кожи вон, чтобы они такими оставались и впредь.