И лишь с запозданием, когда эти атаки обозначались ясно, когда он забывался до того, что поддавался им, осознавал он их цель; и отчаивался оттого, что раз за разом попадал все в одну ловушку, и говорил себе, что малая толика добра, которую удалось ему стяжать, и та списана со счетов его жизни из-за бесстыдного расточения пороков…
Он выбивался из сил, подводил аргументы под свое старое безумие и, потеряв терпенье, восклицал про себя: обитель сломала меня; она спасла меня от похоти, но сколько недугов, неизвестных прежде, на меня навалилось после этого хирургического вмешательства! Обитель, сама столь смиренная, умножила мое тщеславие и удесятерила гордыню; я слаб и устал, как никогда, я не смог превозмочь это сверхистощение, не смог полюбить таинственной перестройки, а ведь она мне необходима, если я не хочу умереть для Бога!
И в сотый раз он спрашивал себя: стал ли я счастливее после обращения? Между тем, не солгав себе, он не мог не ответить: да, стал; он жил теперь, в общем, по-христиански, молился дурно, но зато непрестанно, только… только вот… до чего же ветха, до чего бесплодна была нищая храмина его души! И он с тоскою спрашивал себя: вдруг она, как родовое гнездо у Эдгара По, в роковой день разом рухнет в черные воды грехов, подмывающие стены!
Дойдя до этой точки пустомыслия, он неизбежно должен был обходить стороной аббата Жеврезена, который понуждал Дюрталя причащаться, хоть ему и не хотелось. После возвращения из Нотр-Дам де л’Атр его отношения со старым священником стали еще теснее, совсем дружескими.
Теперь он знал и домашний быт священнослужителя, эмигрировавшего из современности в самое настоящее Средневековье. Прежде, позвонив ему, он не обращал никакого внимания на служанку — пожилую женщину, с поклоном молча отворявшую дверь.
Теперь он бывал у этой необычайной, добрейшей домоправительницы.
Впервые они повстречались, когда он отправился проведать больного аббата. Служанка сидела возле постели, сосредоточенно сдвинув очки на кончик носа, и одну за другой целовала священные изображения в книге, обернутой черной материей. Она и Дюрталя пригласила сесть, закрыла книгу, надвинула очки на глаза и вступила в их разговор. Дюрталь вышел, потрясенный этой старушкой, которая аббата называла «батюшкой», а сама просто, как о чем-то очень обыкновенном, рассказывала о своих разговорах с Христом и святыми; она, кажется, была с ними в прекрасных отношениях и говорила о них как о добрых знакомых, с которыми можно поболтать запросто.
Да и внешность этой женщины, которую аббат представил Дюрталю как госпожу Селесту Бавуаль, никак нельзя было назвать обыкновенной. Она была худощава, стройна, но мала ростом. Ее профиль с горбатым носом и строго сжатым ртом был похож на затвердевшую маску мертвого римского цезаря, но в фас суровость профиля размывалась крестьянской дружелюбностью, растворялась в благодушии добросердечной монашки, совершенно не сочетавшихся с высокоторжественной силой ее черт.
Казалось, с этим властным носом, правильным лицом, ровными белыми зубами, черными, светящимися, подвижными, любопытными, словно мышиными глазами под великолепными ресницами, она и в свои годы должна была оставаться красавицей; по крайней мере, соединение таких элементов должно было бы отметить это лицо какой-то особенной печатью, дать ему поистине благородное выражение. Ничуть не бывало; общее впечатление не сходилось с предпосылками; целое не складывалось из сочетания частей. Понятно, думал Дюрталь, что это происходит из-за других особенностей внешности, противоречащих согласию основных черт лица: прежде всего, из-за тощих, усеянных крапинками уютных веснушек, щек цвета старых бревен, затем из-за седых кос, уложенных поперек под чепцом с рюшами; наконец, из-за скромной одежды: черного платья дурного вкуса, гофрированного у ворота, из-под которого выглядывала арматура корсета, на спине рельефно отпечатывающегося под материей.
Может быть, в ее внешности не столько черты лица не сочетаются друг с другом, сколько решительно физиономия контрастирует с туалетом, лицо — с фигурой.
В общем, пытаясь свести ее облик воедино, он ощущал в нем и церковный, и деревенский налет. Она вела себя и по-монашески, и по-крестьянски. Да, похоже, но все же не совсем так, продолжал он свою мысль; в ней меньше достоинства, но и меньше вульгарности, она и хуже, и лучше. Если посмотреть сзади, она больше похожа на церковную сторожиху, чем на монашку, спереди же гораздо благородней крестьянки. Еще надо отметить, что, творя хвалу святым, она возвышается и становится иной; тогда она взметается вспышкой души; впрочем, все это пустые предположения, заключал он, ибо что же можно сказать о ней по краткому впечатлению, по беглому взгляду? Одно видно сразу: она совсем не похожа на аббата, но, как и он, переменчиво двоится. У него глаза невинные и взгляд, как у девицы при первом причастии, а улыбка часто горькая, стариковская; она с виду горделива, а душой смиренна; и у обоих эти несхожие признаки, несочетаемые черты дают один результат, одно и то же соединение отеческой снисходительности с добротой зрелого возраста.
И Дюрталь стал часто заходить к ним. Его встречали всегда одинаково. Г-жа Бавуаль приветствовала гостя неизменной фразой: «А вот и друг наш», а аббат, смеясь одними глазами, пожимал ему руку. Когда бы Дюрталь ни видел г-жу Бавуаль, она молилась: у плиты ли, за штопкой, вытирая ли пыль, открывая дверь — всегда и везде, непрестанно, она перебирала четки.
Ее главной, но почти невысказанной радостью было славить Матерь Божью, Которую служанка особенно почитала; кроме того, она читала на память отрывки из довольно необычайной мистической писательницы XVI века Жанны Шезар де Матель, основательницы ордена Воплощенного Слова, того, где инокини носят яркую одежду: белое платье с пунцовым кожаным поясом на талии, красную мантию и наплечник цвета крови, на котором синим шелком вышито имя Господне в терновом венце, пламенеющее сердце, пронзенное тремя гвоздями, и притом еще слова: amor meus[4].
Сначала Дюрталь решил, что г-жа Бавуаль не совсем в себе, но видел, как аббат, когда она излагала очередной кусочек из Жанны де Матель о святом Иосифе, не шевелил даже бровью.
— Но значит, госпожа Бавуаль святая? — спросил его Дюрталь, когда однажды они остались наедине.
— Наша дорогая госпожа Бавуаль — столп молитвы, — очень серьезно ответил священник.
В один прекрасный день, когда уже аббата не было дома, Дюрталь разговорился со служанкой.
Она рассказала ему про свои долгие паломничества по всей Европе, в которых провела много лет, пешком, питаясь подаянием по дорогам.
Где бы ни обретался храм Богородицы, она отправлялась туда с узелком белья в одной руке, зонтиком в другой, жестяным крестом на груди и четками, подвешенными к поясу. Г-жа Бавуаль вела каждодневные записи, и получалось, что она прошагала пешком около сорока тысяч километров.
Наконец подошли годы; по ее собственному выражению, «в ней добра-то поубавилось». Прежде через ее внутренний голос Вышняя воля говорила, когда ей отправляться в путь; теперь таких повелений не было. Бог послал ее на отдых к аббату Жеврезену, но образ жизни ей был предуказан раз навсегда: на ночь соломенный тюфячок на голых досках, еда такая же крестьянско-монашеская, как она сама: молоко, мед, хлеб, а во время поста молоко ей приходилось заменять водой.
— И вы никогда ничего больше не едите?
— Нет, никогда. Ах, друг наш, это мне Всевышний епитимью положил, — сказала она, весело посмеиваясь над собой и своими повадками: — Видели бы вы меня, когда я возвращалась из Испании, от Божьей Матери дель Пилар в Сарагосе{5}: я была как негритянка; на груди большой крест с Распятием, платье, как у монахини, и все кругом пальцем показывали: что за пустосвятка такая? Я походила на угольщицу в воскресном наряде: чепец, манжеты да ворот белые, а все остальное, лицо, руки, юбка — все черное.