Пингвин испуганно вздрогнул, решив, что старуха бредит, но, когда она заговорила спокойнее, до него постепенно дошел смысл ее слов.
– Когда ты вошел, Тадеуш, я почувствовала себя прежней, я вновь стала юной – той, которую ты любишь. И такое со мной часто бывает. Иногда забываешься чуть не на четверть часа. Особенно на улице. Идешь и не знаешь, какая ты на самом деле. Кажется, люди смотрят на тебя, любуясь юной красотой. А потом, конечно, когда мальчишки заорут вслед… – Она закрыла лицо руками.
– Ну вот еще, нашла о чем горевать! – утешал ее Флюгбайль. – Дети, Лизель, жестокие существа и не ведают, что творят. Не держи на них зла, и когда они увидят, что им тебя не пронять…
– Думаешь, я злюсь на них?.. Я никогда никого не поминала лихом. Даже Господа Бога. А уж ему-то теперь попенять может каждый… Нет, не в этом дело… Но всякий раз, когда тебя заставляют очухаться… Правда, Тадеуш, пробудиться от этого сладкого сна пострашнее, чем сгореть заживо.
Пингвин вновь огляделся, задумчиво наморщив лоб. «Если бы внести в этот бедлам немного домашнего уюта, возможно, она бы…»
Старуха будто угадала его мысли.
– Ты небось удивляешься, почему я живу в таком хлеву и не слежу за собой. Видит Бог, я уже пыталась навести здесь хоть какой-то порядок. Но мне кажется, я сошла бы с ума, если б мне это удалось. Стоило мне только начать и хотя бы передвинуть кресло, как меня охватывал ужас: все уже будет не так, как прежде… Что-то похожее случается, наверно, и с другими людьми, но они этого не понимают, ведь им не грозит мрак кромешный после упоения таким светом, какой знала я. Ты сочтешь это невероятным, но поверь на слово, Тадеуш, я чувствую даже какую-то отраду от того, что все вокруг, да и я сама, – в коросте грязи и запущенности. – Она помолчала, упершись взглядом в пол, и вдруг запальчиво добавила: – А почему бы человеку не торчать по уши в грязи, когда душа заточена в разлагающийся труп?!. И тогда здесь, – чуть слышно сказала она, – в этой куче дерьма я, даст бог, смогу когда-нибудь забыть… – Теперь она уже говорила скорее сама с собой. – Если бы не этот Зрцадло. – Лейб-медик навострил уши, вспомнив, что пришел сюда, в сущности, ради актера. – Да, если бы не Зрцадло! Мне кажется, это он во всем виноват… Я его выставлю… Если только… если только хватит сил.
Господин императорский лейб-медик громко кашлянул, чтобы привлечь внимание старухи.
– Скажи, Лизель, что это за тип? – поинтересовался Пингвин и уже без обиняков спросил: – Ведь он у тебя живет?
Она потерла рукой лоб.
– Зрцадло? С чего это ты вспомнил о нем?
– Ну, так… После того, что случилось вчера в доме Эльзенвангера… мне любопытен этот человек. Просто как врачу.
Богемская Лиза постепенно приходила в себя, и вдруг ее глаза округлились от ужаса, и она ухватилась за руку своего гостя.
– Знаешь, иногда мне кажется, он – дьявол. Умоляю тебя, Тадеуш, не думай о нем! Хотя нет. – Она истерически захохотала. – Все это чушь. Никакой это не дьявол. Он всего лишь сумасшедший. Ясное дело. Или… или актер. Или и то и другое.
Она изготовилась рассмеяться еще раз, но у нее лишь чуть дрогнули губы.
Лейб-медик видел, как ее бросило в странный озноб, как задрожали беззубые челюсти.
– Разумеется, он больной человек, – спокойно сказал Пингвин. – Но временами бывает в своем уме. Именно в такой момент я и хотел бы побеседовать с ним.
– Он всегда не в своем уме, – буркнула Богемская Лиза.
– Не ты ли сама вчера сказала, что он ходит по кабакам и дурачит людей?
– Да, представляется.
– Но для этого надо обладать ясным рассудком.
– Ему это не дано.
– Вот как… Гм… Но вчера он был в гриме! Неужели он, сам того не ведая, разукрасил себя? Или, может быть, кто-то его гримирует?
– Я.
– Ты? Для чего?
– Чтобы его принимали за артиста и он мог подзаработать. И чтобы его больше не сажали в каталажку.
Пингвин недоверчиво уставился на старуху. «Не может же этот Зрцадло быть ее сутенером, – размышлял он. Приступ сострадания окончательно миновал, и лейб-медик уже не чувствовал ничего, кроме отвращения к хозяйке и ее убежищу. – Вероятно, она живет на те гроши, что приносит лицедей. Ну конечно, так оно и есть».
Богемская Лиза тоже вдруг переменилась. Она извлекла из кармана кусок хлеба и принялась угрюмо жевать.
Господин императорский лейб-медик смущенно переминался с ноги на ногу. В нем закипала злость – угораздило же его притащиться в эту дыру.
– Если хочешь уйти, удерживать не стану, – пробурчала старуха, нарушив долгое тягостное молчание.
Императорский лейб-медик быстро схватил шляпу и, словно сбросив гору с плеч, подался к двери.
– И то правда, Лизель, время не ждет… Я… э-э… как-нибудь зайду тебя проведать.
Он машинально полез в карман за кошельком.
– Я же сказала тебе – в деньгах не нуждаюсь, – сердито напомнила хозяйка.
Он вытащил руку и уже на пороге попрощался:
– Ну что ж. Храни тебя Бог, Лизель!
– Бывай, Тад… Пингвин, бывай!
На улице лейб-медика ослепило яркое солнце, и он с искривленным от злости лицом поспешил к дрожкам, чтобы поскорее убраться с Нового Света и к обеду быть дома.
Глава третья
Далиборка
На тихий, обнесенный каменной стеной двор Далиборки – серой башни с гладоморней – легли косые тени старых лип, и предвечерний прохладный сумрак уже окутывал домик смотрителя, где жил ветеран Вондрейц со своей чахнувшей в подагре женой и приемным сыном Оттокаром, девятнадцатилетним студентом консерватории.
Старик сидел на скамейке, склонившись над горкой медных и никелевых монет, которые он разбирал и подсчитывал, – на подгнившей доске лежала его дневная выручка, то бишь чаевые, полученные от посетителей башни. Всякий раз, когда счет доходил до десяти, он наносил черту на песке своей деревянной ногой.
– Два гульдена восемьдесят семь крейцеров, – недовольный итогом, проворчал он, обращаясь к приемному сыну, который, прислонясь к дереву, старательно обрабатывал щеткой свои черные брюки, залоснившиеся в коленях до зеркального блеска. Затем старик, повернувшись к открытому окну, громко, по-военному доложил о выручке прикованной к постели жене. После этого он как-то обмяк, как бы окоченев с опущенной облысевшей головой в щучке – серой фельдфебельской фуражке, – подобно марионетке, у которой порвалась животворная нить; полуслепые глаза неподвижно смотрели на песок, усеянный липовым цветом, напоминавшим множество мертвых стрекоз.
Он не заметил – даже веки не вздрогнули, – как молодой человек взял со скамьи футляр со скрипкой, надел бархатный берет и направился к воротам, заштрихованным по казарменному образцу черными и желтыми полосами. Инвалид и ухом не повел, когда Оттокар попрощался с ним.
Студент двинулся было вниз, к Туншенскому переулку, на который выходил узкий торец мрачного дворца графини Заградки, но, сделав несколько шагов, остановился, словно одернутый какой-то мыслью. Он взглянул на свои старенькие карманные часы, резко развернулся и, не разбирая дороги, какими-то тропками вдоль Оленьего рва стал быстро подниматься к Новому Свету. Вскоре он без стука в дверь переступил порог лачуги Богемской Лизы…
Старуха была настолько погружена в воспоминания о своей юности, что долго не понимала, чего от нее хотят.
– Будущее? Что еще за будущее? – с отсутствующим видом бормотала она, улавливая лишь концы его фраз. – Нет никакого будущего!
Она недоуменно обводила взглядом всю его фигуру. Ее явно сбивал с толку подвязанный шнуром черный студенческий китель.
– А почему нет золотых галунов? Это же гофмаршал?! – вполголоса вопрошала она. – Ах, вон оно что! Пан Вондрейц-младший желает знать будущее. Так-так.
Только теперь до нее дошло, чего ради он пришел. И, уже не тратя слов понапрасну, она подошла к комоду, наклонилась и вытащила из-под него какую-то доску, обмазанную красноватым пластилином. Старуха положила ее на стол и протянула студенту деревянный грифель.