Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Соседушка, у вас что-то горит, — пытался он втиснуться в потоки бытового красноречия накопившейся Бойкуш, но она в это время только начала оборот:

— Оллохга шукрки, ойнинг ун беши коронгу булса, ун беши ёрук экан, мана бизлар хам кунимизнинг бир насибасини икки киламиз деб, кенг дастархондан сочилган майда ушокдак шунча узокларда… да, да, как маленькие крошки просыпанные с большого стола, в такой дали пытаемся из участи сделать долю, и ведь впрямь говорит, что если пятнадцать дней месяца темны, то пятнадцать следующих полны света, и слава Аллаху… — дед говорил это без умолку, и на середине долгой фразы Бойкуш всех разбирал смех.

— Путь этой фразы был столь же далёк, как и путь тётушки к плову, — заключал дед, а потом добавлял: — вот и пришлось мне пуститься на крайнее средство — просто крикнуть: «У вас чайник расплавился!» Бойкуш мигом отрезвела и обернулась к деду:

— Вы что-то сказали?

— Она глухая, говорите громче, драгоценная…

Он прокричал это, как бы показывая, как следует говорить и, пользуясь вниманием Бойкуш, тут же пригласил «тётушку»:

— Проходите, уважаемая, самое высокое место в этом доме принадлежит вам, не правда ли, драгоценная Бойкуш? — И уже по привычке, пользуясь непросматриваемой стороной Фатхуллы, как через два десятка лет будут пользоваться тем же самым, давя на первый звонок в округе и убегая, пацаны махалли, дед делал знаки мудрой Бойкуш.

— Бойкушхон, даже голодный человек ищет не еды, но человека, — философствовал дед через четверть часа за дастарханом, сказочным по тем временам. Мальчик всякий раз силился представить, что там могло быть. Наверное черешня «бычье сердце», которую можно есть с хрустом — целыми гроздьями; персики — такие, что когда надавливаешь по их шерстистым бокам, чтобы поделить надвое, в лунке проступает капелька сока, наподобие росинки, а потом уже открывается его жаркое нутро; потом конечно же дыня, нарезанная «верблюжьими горбами», и наверное… Нет, ананаса там быть не могло. Не зря же дед привёз его из Москвы и всего один раз.

На этом месте мальчик дважды заставал себя на том, что дед уже рассказывает, как они, съев жирный плов, уже подбирают рисинки — соберешь семь штук и проживёшь семьдесят лет. Мальчик давно уже вёл тайно ото всех свой счёт и если даже дед иногда ругал его за пловом за малоедство, но уж семь уроненных рисинок мальчик собирал за собой аккуратно и в очередной раз съедал их, обретая себе новые и новые годы.

Так и дед подбирал свои семь рисинок. Фатхулла ел плов из-под чачвана — бязевой накидки, которая потом сменила ширмочку в чайхане, и два огромных жирных пятна на ней говорили о том, как усы мешали ему в тот вечер, но именно в тот вечер его усы приобрели тот самый блеск, который пропал лишь с сединой цвета бязевого чачвана. Он сидел в этом чачване, поскольку хитроумным дедом было внушено Бойкуш, что нравы в Андижане мало изменились с тех пор, когда она лежала ещё в бешике, и тётушка из-за чачвана рассматривала ее пухленькие щёки. Вообще, с немого позволения тётушки — она довольно притомилась и даже осипла в дороге, расспрашивая у всякого встречного, где живёт её драгоценная племянница, — обо всех андижанских новостях, услышанных в чайхане, рассказывал дед, а Бойкуш слушала, изредка перебивая и прося угощаться, и дед, уже наевшийся, воспринимал это как недоверие к сообщаемым новостям, отчего переходил к еще более завораживающим.

— Вы знаете, драгоценная, от Андижана будто бы проложили железную дорогу до Оша, и теперь эта дорога стала как лестница, которую облепили муравьи. Сплошной поток идёт по ней, дабы поклониться священной Сулейман-горе…

— Берите, угощайтесь, — говорила Бойкуш.

— А теперь, поскольку по дороге не ходят поезда, то вообще будто бы есть грандиозный план по перенесению Сулейман-горы на середину между Ошом и Андижаном…

— Берите, плов остывает, — вставляла подслеповатая Бойкуш.

— … будто бы народ Андижана объедает народ Оша и топчет его землю…

— Вы совсем не берёте… — жаловалась Бойкуш.

Дед, впихивая насилу в себя очередную горсть плова, облизывал пальчики и собирался продолжить, как… вдруг заметил, что тётушка из Андижана, с таким трудом добравшаяся до своей гиласской племянницы, теперь наевшись плова, тихонько посапывала под чачваном. Мудрая Бойкуш, заворожённая то ли рассказом тётушки со слов Хашимджона, то ли еще чем-то, вдруг стала вращать своей бесшеей головой, как сова, почуявшая мышь. Мышь приближалась и увеличивалась в размерах и каждый ее шаг, величиной со вздох, делал подслеповатые глаза Бойкуш всё более напряженными и затачивающимися. Но дед, сидящий за дастарханом напротив тётушки, видел большее — с каждым вздохом, как будто всё это время пережёвываемый плов опускается всё ниже и ниже — всё ниже и ниже опускалась изначально косая грудь тётушки, и внезапно она оказалась на коленях, сидящей скрестив ноги почтенной гостьи. Срыв оказался столь резким, что Фатхулла вздрогнул, и своим просаженным от фронтовой махры голосом гаркнул: «Ё пирай!»

На этом месте для мальчика кончалось все веселое в этой истории о покойной старушке Бойкуш. Теперь они лежали почти рядом, между ними был еще Джебраль — отец Хуврона-брадобрея, да Угилой — одна из жен Толиба-мясника, которую затащил под себя, прихватив за широкое и крепкое платье, проходящий товарняк… Вот и теперь оставшийся одиноким на кладбище Фатхулла, воскликнув свое «Ё пирай!» — поправлял и поправлял кетменем тот холмик, под которым лежал старик. Потом Фатхулла стал озираться кругом, сначала в сторону удалившейся за Гаранг-муллой процессии, а следом и в сторону, где стоял мальчик. Тогда мальчику на мгновение показалось, что он ищет его, как ищет и не может найти под вишнями Хуврона, с отцом которого — персиянином и отшельником Джебралем он дружил, и эта дружба в глазах у пацанвы приобретала какой-то таинственный смысл оттого, что один глаз Джебраля — ровно противоположный слепому глазу Фатхуллы — был стеклянным…

Мальчик вспоминал это, пока Фатхулла поочередно почтил могилы Джебраля и мудрой Бойкуш, и снова огляделся вокруг, как будто пытаясь и не умея найти себе место в этом кругу, и, наконец, пошел своей грузной походкой по той тропинке, куда ушли люди, ведомые Гаранг-домуллой. Мальчик теперь видел, как аккуратно — крошка к крошке, притоптана, прибита земля дедовского холмика, и ему вдруг стало нестерпимо стыдно за все проделки со звонком, как если бы Фатхулла все это время знал имя того, кто это делал, но молчал, непонятно из каких соображений, а может быть просто из доброты, и вертел всякий раз головой так, как бы для острастки, как на его месте вертел бы головой любой…

Мальчик сидел над могилой и наблюдал за муравьиной дорожкой, вдруг выбившейся с самого краю этого холмика, почти что под самыми ногами — муравьи обходили, обнюхивая его ботинки, здороваясь на каждом шагу друг с дружкой, с теми, кто шел навстречу, и пропадали у других, покрытых колючками могил, там, куда между ног, почти просунув голову, смотрел мальчик. От того, что он перегнулся — слетел через голову ранец, и тогда мальчик опять вспомнил Фатхуллу, и опять ему стало невыносимо стыдно, как если бы все это время Фатхулла наблюдал за ним, подобно тому, как он сейчас за мурашами, и тогда, проглотив стыдливую слюну, он стал вспоминать слова молитвы, которой учила его бабушка, и стал читать ее вслух, и слыша сам себя, чувствовал всю торопливую неестественность непонятных слов, что посыпались на мурашей, неудобство, что передавалось мурашами в затекшие ноги…

Солнце стекало красным пятном с высоких и далеких тополей, стоявших, наверное, в ряд перед первым же двором за пределами кладбища, и когда мальчик посмотрел в ту сторону — то черные бугры и длинные тени решеток, казалось, зашевелились, как бы располагаясь поудобнее на ночь, и с той стороны, чуть повыше этих холмиков и решеток, и даже чуть выше тополей, на мгновение повеяло той свежестью, с которой просыпаешься после долгого плача во сне, просыпаешься начисто, как будто бы рождаешься взрослым, готовым все понять, и тогда мальчик без страха пошел туда, куда ушел старый и одноглазый Фатхулла.

9
{"b":"170434","o":1}