Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Стук колёс поезда выискивал какие-то навязчивые ритмы, которые искали в её сердце мелодии, но не находя их, казались теми голыми ребрами, пробадывающими тонкую кожу её сознания. Она закрывала глаза и уши, но теперь само сердце стучало еще обнаженней и монотонней.

Почти к утру она приехала в Штрасбург и позвонила в отцовский дом на другой окраине города. Трубку сняла сонная сестра, её сонный голос неприятно поразил Эльзу, и она даже немо расплакалась от обиды, что жизнь так низко продолжается. За плачем она не успела спросить, приедет ли Гердта за ней, как та, как бы внезапно проснувшись, выпалила:

— Эльза, держись, знаешь, твоя мать попала в госпиталь с инфарктом.

— Но ты мне уже говорила!

— Нет, я говорила тебе о своей матери, а это — твоя…

— Она приехала?

— Она в госпитале… С инфарктом…

— А твоя… Наша?..

— Я ведь тебе звонила, что она в реанимации.

— Нет, Гердта, погоди… Я ничего не понимаю… Ты что-то путаешь…

— Эльза, дорогая, приедешь, все поймешь… Ты приедешь или спектакли…

— Гердта, я уже здесь!

Слезы текли по щекам Эльзы и затекали в трубку. Почему все так?!

Шел дождь, такси ехало по мокрым и пустынным улицам каменного города, и серое, измятое лицо в зеркале такси уподоблялось дню, который начинался бессмысленно и безвозвратно…

В тот же день Рэйтэра отпевали в православной церквушке по обрядам той страны, откуда он был родом, и Эльза сама пела «Лакримозо» над своим отцом, которому местный патологоанатом аккуратно сломал два последних выпирающих до прободения кожи ребра и вшил их в отработавшую диафрагму.

Отец лежал среди цветов, чуткий и сломленный, и Эльза оттого переполняла свой голос немым рыданием, «плавая в звуке», как она осознавала, но тем искреннее драматизируя свое чистое сопрано. Похоронили отца, она вернулась со всеми домой и пока один из её сводных теперь братьев не напомнил ей, что едет в госпиталь, Эльза ходила из угла в угол, выискивая всякую мелочь, чтобы предаться ей хоть на какую-то секунду…

Ей начинало казаться, что братья и сёстры — будучи младше неё, начинают смотреть на неё как на чужую, как на ту, которой по старшинству перепадёт наследство, но она отгоняла от себя эти мысли, цепляясь за всякую мелочь, и когда Герхардт предложил ей поехать в госпиталь, она вдруг с ужасом обнаружила, что ехать туда ещё страшнее, чем невыносимо оставаться здесь.

Они приехали в госпиталь, и оказалось, что две матери лежат в одном отделении, разделённые тремя палатами и ничего не подозревая друг о дружке. Эльза как-то машинально увязалась за братом и оказалась в палате у их матери. Увидев резко сдавшую женщину, в которой всё всегда дышало здоровьем и охотой жить, она невольно расплакалась. Мать видимо сочла, что Эльза плачет по отцу и стала успокаивать свою старшую дочь: дескать, ты старшая, кому как не тебе быть стойче всех, коль скоро, как видишь, мне не удалось…

Герхардт привёз матери куриного бульона в термосе, и та с удовольствием воспользовалась их компанией, дабы выпить его до дна. Эльза кормила её с ложки, как та сама кормила последние три месяца её отца, не подозревая, что жизнь в старике задерживает не бульон, но письмо, посланное Эльзой, последствий которого столь мучительно и безысходно дожидался отец, и Эльза опять чуть не расплакалась оттого, что не пошла к своей матери…

Через полчаса, пообещав ей вернуться завтра, они вышли из палаты, и Герхардт откровенно пошёл к выходу, к машине, а Эльза замешкалась на секунду и следом повернула в палату своей матери, которой она не знала.

На больничной кровати, одетая в чёрное и белое, сидела высокая и стройная женщина с невероятно прямой осанкой и смотрела куда-то в окно, на вечереющее небо. Эльза неловко откашлялась, и женщина медленно обернулась на кашель. Нельзя сказать, что ничего не изменилось в их лицах, ничего не произошло в их душах, но как бы то ни было, женщина вежливо и холодно, на немецком языке 17 века, вывезенном и сохранённом в древней чистоте, спросила:

— Простите, чем обязана?

Подавшись на этот тон, Эльза больше из любопытства, чем с чувством, справилась:

— Простите, вы фрау Рэйтер-Райник?

Та с достоинством кивнула, дескать, что же дальше?

И вправду, что же дальше? Броситься к ней на шею? Заплакать? Обнять? Кричать: Мама! Мама родная! Но странное чувство отчуждения стояло стеной больничного воздуха на этом расстоянии в 5–6 шагов, и тогда Эльза просто сказала:

— Вы моя мать…

Мать казалось знала и это. Ни один мускул не дрогнул на её бледном лице и она сказала:

— Да…

Было ли это короткое, как вздох, «Да» вопросом или же ответом на этот вопрос, но пауза после этого оказалась столь мучительной, столь катастрофической, что Эльза не нашла ничего лучшего, как подойти к ней неверными шагами и припасть к её коленям. Зачем она поступила так? Зачем она сделала это? Нет, она не чувствовала неловкости, но только лишь огромное непонимание происходящего и его непредсказуемость. И тогда мать столь же вежливо, как и отстранённо сказала:

— Моя девочка, вам нужно успокоиться…

Эльза ехала в машине по вечернему и дождливому Штрасбургу и думала: «Чем, ну чем я провинилась перед ней? Почему я должна отвечать за отца и за их отношения?! И почему я?!»

Семь последующих дней она ездила в больницу к двум своим матерям. Семь дней изо дня в день она провела в двух палатах, чтобы нелепо убеждать мачеху в том, что она ей дочь неродная и чтобы пытаться при собственной матери доказать себе, а не ей, что она ей дочь родная…

— Может быть, вы останетесь у меня в Руане навсегда?

— Нет, моя девочка, я вернусь в Гилас.

— Но ведь эта чужбина и жить там, наверное, трудно…

— Жить с богом везде одинаково.

Но главное, что Эльза уговорила свою мать пожить некоторое время в доме отца, дабы окрепнуть перед дальней железной дорогой. На день восьмой выписали обеих матерей: сначала Эльза забрала свою мать и привезла пустой отцовский дом, тем временем как Гердта выписывала свою мать, которая откровенно боялась лишь того, как бы первая и неразведённая жена её мужа не потребовала части наследства, а стало быть, и части дома. Нет, волнения её были напрасны, когда она вернулась в собственный дом, Эльза сообщила ей, что гостья заняла лишь крохотную комнатушку на мансарде, которую дети называли «голубятней».

Так и жили две матери, не видя друг дружку, и только Эльза, забросившая все свои дела, с какой-то заотцовской задолженностью сновала между ними, чтобы как-то примирить их хотя бы в своём сердце.

И вот на первое поминание, когда в отцовском доме собрались все сводные дети покойного Рэйтэра, их мать, любившая большое общество при обильной еде, попросила Гердту пригласить к столу и далёкую гостью — свою соперницу. Через некоторое время Эльза, занятая на кухне, краем глаз увидела, как в комнату входит её мать, статная и гордая, одетая по-привычному в чёрное и белое, как растворяются перед ней двери и расступаются братья, как даже матушка — мачеха — мать встаёт со своего насиженного места на подушечках и немо, зачарованно смотрит на происходящее… Слёзы капали в сковородку, и она шипела, не замечаемая Эльзой.

В тот вечер мать попросила Эльзу к себе и, сидя всё так же как и в первую их встречу, сказала:

— Моя девочка, вызови прелата… — и совершенно неожиданно добавила по-французски: — Je vais mourir — Я умираю.

Но Эльза почему-то поняла эти слова дословно, что-то расщепилось в её сознании, где как в пустом концертном зале звучали эти зловещие слова: я иду умирать! — и вновь перед её слёзнослепыми глазами предстала эта статно-гордая женщина вся в чёрно-белом, идущая через годы и расстояния, которые расступались перед ней как помёт, как приплод, как…

Этой ночью мать ушла за отцом.

Глава 15

Дорожных дел мастер Белков к старости стал сторожем местного парткома партии и на все события в Гиласе имел собственную, строго партийную точку зрения. Казалось, он охранял не просто строение, в котором располагался партком — эти восемь окон, четыре стены и черепичную крышу, доставшиеся партии при экспроприации Мирзокула-бофанда — дореволюционного владельца хлопзавода, нет, дорожных дел мастер Белков охранял на старости лет само здание коммунизма.

23
{"b":"170434","o":1}