Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Словом, что называется, боясь исламизации становящегося на ноги народного искусства реконструированного дирижирования или еще из каких колористических соображений, назначили замдиректором Севинча, и Согинч понёс ему по привычке круто заваренный чай.

Да не тут-то было! Секретарша заставила его выждать ровно собрание с завхозом и бухгалтером, и лишь после этого, не осмеливаясь заносить остывший чай, зафкафедрой вошёл поздравлять, заикаясь нового замдиректора с новым назначением. Этот «предбанный» ритуал стал повторяться каждый день и, изведя напрасно четыре пачки отборного чая, который доставлял Согинчу один из его заочников — дирижёр из гастронома — зафкафедрой народных реконструированных инструментов перестал ходить к замдиректору ВШМИ иначе как по вызову.

Но долго ли, коротко ли, всё же когда в эпоху космической семилетки и ВСНХ с кукурузой, всё кругом стало реорганизовываться квадратно-гнездовым способом, кафедру «рекнаринст» опять реорганизовали в дирижёрско-хоровую с одновременным сокращением за ненадобностью должности замдиректора, поскольку директора назвали Генеральным. И вот тогда-то наступила эпоха царствования Согинча.

Теперь обыкновенный профессор своего ейско-бийского оркестра сидел в предбаннике заведующего кафедрой, выжидая то время, пока торжествующий Согинч поправлял в своём кабинете брови своим студенткам или же работал над своей диссертацией по реконструкции традиционного плектора.

Изредка, во время встреч, они — об этом сплетничали вокруг — материли друг друга на чём свет стоит, причём каждый из них старался угодить матом в здоровое ухо визави, а подставлял под синхронный ответ своё неремесленное… Так бы и продолжались их переплетённые жизни до очередного переворота, когда бы не то самое происшествие, что на долгие годы лишило сестру Октама-уруса и жену Муллы Ульмаса-куккуза — неистовую Оппок-ойим её любимого певца Бахриддина, которому, как оказалось, поставляла внеурочных стажёрок, реконструированная кафедра.

Опять приехали те самые восемь представителей Горкома — от Генерального секретаря и до подносчика молока к трибуне, правда, последний был новый, старый, оказывается, ушёл на повышение — подносить простоквашу в Обкоме. Опять прихорошенный своими дюймовочками Генеральный метал громы и молнии по поводу царящего в искусстве социалистического реализма полного аморализма, между тем, не зная кого теперь за отсутствием «моря веры» приглашать теперь на культурные программы загородных молодёжно-коммунистических попоек-активов. Словом, кафедру закрыли, а весь её состав во главе с заведующим Согинчем и профессорствующим Севинчем выслали в Гилас.

Поскольку ехать в эту ссылку было всего одну пустырную дорогу да два поворота со шлагбаумом посередине, то случилось невероятное — перенапряжённая для новых испытаний фотографическая память Севинча разом, как засвеченная фотоплёнка, лопнула, опустошилась, пропала, исчезла, растаяла, смылась, приобретя однообразный, пустырный и землистый цвет, сквозь который смутно просвечивал чересполосный шлагбаум…

Именно на это время приходится наречение Согинча Ароном и встреча Севинча с писателем Айтматовым, писавшим в то время нечто о железной дороге. Вернее даже, встреча писателя Айтматова с Севинчем, которого рекомендовали литератору и общественному деятелю Леви-Страус, Якобсон, Хомский, Деррида и ещё восемь светил мировой науки, не включая удачливых банкиров и психотерапевтов. Поражённый до глубины сердца увиденным, писатель Айтматов тут же описал это в своей легенде о Манкурте — так писатель и общественный деятель понял объяснение самого Севинча, бурчавшего о своей памяти бог весть, откуда вынырнувшим французским словом «Мащиег». Но писатели — они известные выдумщики. На самом деле Севинч забыл лишь названия и порядок следования станций своего первого исхода, а как следствие, — все, что связывал с этими станциями за годы своего ейско-бийского руководства. Впрочем, как оказалось, помимо этого в памяти у Севинча ничего и не было, разве что безродное детдомовское детство с его духовыми оркестрами. А потому его бубнящего марши Дунаевского и назначили спехом директором музыкальной школы.

И опять Согинч стал томиться в коридоре, служившим приёмной Севинчу, в ожидании того, как Муса вспомнит в конце концов, что вызывал его для того, чтобы назначить встречу, о которой он опять забудет.

К тому времени вслед за Муллой Ульмасом-куккузом пол-оркестра уехало кто на Брайтон-Бич, кто в Израиль, а кто уж совсем не мог попасть в ОВИРовскую очередь — в Старый город, где создавался ансамбль макомистов.[86] Что ж — всего-то надеть тюбетейки, сменить скрипки на гиджаки да хорошо темперированную музыку на вянущие звуки монодии! Не страну же менять!

Тем более, быстро было установлено, что патриарх, создающий оркестр любит лесть и водку, а рассказал об этом за бутылкой водки, приправленной беспорционной лестью, поэт Хабиб-Улла, который после ночных попоек, находя себя на рассвете в какой-нибудь подворотне вытаскивал из потайного кармана в трусах список телефонных номеров и начинал звонить по ним согласно нерифмующегося алфавита. Откликался, как правило, лишь патриарх традиционной музыки, медитировавший на рассвете над темой вина в классической восточной поэзии. Хабиб-Улла сообщал тому, что нашёл во сне новое истолкование этому необъяснимому феномену, и через какие-нибудь пешие, вприпрыжку, полчаса, уже сидел у музыканта, читая тому какую угодно белиберду, ну наподобие вот этой:

«Из всех страстей маком вину подобен,
но и вино — маком ведь…»

Тогда Патриарх хватался за сердце и, охая от нестерпимой красоты, снимал с гвоздичка на стене свой дутар. Начиналась тяжёлая, как непрояснённое похмелье, музыка, во время которой охал уже Хабиб-Улла.

«Смотрите, смотрите, идёт великолепная конница Тимурленга в златотканых халатах и попонах! А вот и чашник, вот и бражник, вот и кравчий! О, кравчий, подай нам вина!» — Хабиб-Улла и впрямь начинал бредить и галлюцинировать. Дух его, пропахший ночной водкой, распространялся по комнате. «Эй, кравчий, неси же вина!» — почти задыхался он. Послушный старик откладывал дутар и приносил запасённую на случай Тимурленга бутылку, и они молча, при прикрытых глазах доканывали её на рассвете, чтобы затем Патриарх брал внове дутар в руки, а Хабиб-Улла, подобно кружащемуся дервишу, пускался в медленно-блаженноголовокружительный танец…

«Только вы, только Вы понимаете эту музыку! — плакал потом старик над обессилено засыпающим, храпя от экстаза, Хабиб-Уллой.

Так вот, оркестр вскоре споил своего на полставки всеузбекского Патриарха в гробовую доску, оставив сиротливого Хабиб-Уллу на голой и безыскусной водке. Но мы, впрочем, отвлеклись.

А хотелось сказать, что Севинч по прозвищу Муса, остался в Гиласе ещё более сиротливым, нежели старогородской поэт Хабиб-Улла. Ведь помимо музыки, помимо карьеры, помимо остатков ейско-бийского оркестра у него отнялась и память. И это притом, что при нём, как на тот случай у поэта, не было спасительной водки! Так вот, он стал забывать всё: в котором часу ему нужно быть на работе, он стал забывать дорогу на работу и каждый день, то сживший с ума Кара-Мусаев-младший, оставшийся к тому времени просто Мусаевым, водил его по пыльным и безлозунговым проулкам Гиласа, пока секретарша ДМШ не вылавливала их на перекрёстке, то какой-нибудь за подпись в дневнике проводил его до самого заднего забора, где опять всё та же секретарша находила своего растерянного шефа.

Именно в это время Севинч, забывший своё имя, но называемый остатками родных оркестрантов, да Мусаевым-младшим ещё более коротко — Мусой, и стал художником. Ведь теперь, необременённый памятью он всё видел как впервые, и ничего не повторялось в его жизни. А поскольку слова родной речи, так и не заученные им до конца в детдоме, стали неудержимо забываться, не говоря уже о том, что приобретённый ейско-бийский язык как ветром сдуло, то осталась какая-то немая тоска, которую Муса разукрашивал разными цветами дешёвых акварельных красок. Тихо-потиху он изрисовал всю нотную и другую бумагу детской музыкальной школы, потом стал упражняться мало-помалу в настенной живописи в учительской уборной. Оттуда он вышел на потолковые фрески у себя во времянке, выделенной ему на время ссылки добросердечной Оппок-ойим, так и не добившейся от безымянного директора паспортных данных, но, правда, сэкономившей на этом один экземпляр нововыдаваемого паспорта, выписанного ею для друга мужа — будь он не ладен — Петра Шолох-Маева. Всё убывало в Г иласе вслед за этим самым мужем — Муллой Ульмасом-куккузом, да только не тоска Мусы, что как вода в колодце — увеличивалась по мере зачерпки.

вернуться

86

ансамбль традиционной придворной классической узбекской музыки

51
{"b":"170434","o":1}