Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ещё не остыл прах дорогого товарища Сталина, — кричал он на два горизонта, — а вы уже создали бандитско-троцкистскую международную организацию, чтобы хитить, — так и сказал, — хитить! социалистическое имущество и хозяйство!

Таджи Мурад совсем недавно вернулся из армии, а потому в отличие от Наби-однорука, никуда из-за своей нестроевой однорукости не выезжавшего, обвинял их по-русски, и от этого уже попахивало его служивой Сибирью…

— Блядь, я те говорил — пошли пить! — шептал Тимурхан на ухо глухому Кун-охуну, — теперь Нинке расскажут…

От этой мысли ему стало нестерпимо грустно, так что из двух его автономных глаз вытекло невпопад две слезы. Ведь и впрямь, в прошлый раз, когда на станционном суде железнодорожной чести судили какого-то Шиштаковича, и вся станция подписала ему приговор за антинародную музыку — от Толиба-мясника, ничего кроме топора и своего члена в руках не державшего и до подслеповатой Бойкуш, державшей лишь однажды то же самое, а Тимурхан, как второй станционный интеллигент после Мефодия-юрфака, не стал подписывать ничего, поскольку никаких русских песен кроме «Камыша», наученного ему Мефодием, не знал, Нинка-мордвинка — эта Кармен с вишнёвыми глазами, не давала ему за индивидуализм и психологию мелкобуржуазного собственничества целых три года, аж до самого процесса врачей…

Всё это время Тимурхан люто проклинал пресловутого Шиштаковича по уборным и по ночам, но зато на врачах он отыгрался сполна — за все три года сухостоя!

И вот теперь опять… Хоть под поезд ложись!

Как будто услышав эту горестную мысль, соседний состав тяжело зашипел, заскрипели колёса и медленно-медленно сдвинулись вперёд. Чуя их неотвратимый ход, Тимурхан вдруг вскочил, пробежал на один вагон по движению и на глазах у всех положил голову на рельсу. Все оцепенели… И даже Наби с испугу опустил свою затёкшую руку. Колёса медленно надвигались на лежащего косыми глазами к ним Тимурхана. Казалось, эти самые глаза смотрят одновременно на всех троих, остающихся виноватыми на этом свете… И тогда глухой Кун-охун не выдержал предстоящего крика и, вскочив — в восемь шагов оказался около татарина, чтобы рывком — как мешок угля или лука — выбросить его из-под наезжающих колёс! Тимурхан хрипел в каком-то предсмертном экстазе, пытаясь уйти под вагон, Кун-охун налёг на него и внезапно почуял, как в пылу борьбы уже сам оказывается под колёсами, и с мыслью, что так и не вступить ему в партию, резко распрямился, как комиссар на фотографии у сельсовета Турды Али-фронтовика. Как это случилось — известно одному Аллаху, но колено Кун-охуна оказалось на горле у хрипящего Тимурхана, и тот, трепыхая в такт стуку колес последних вагонов, вдруг затих, смывая с лица своими мутными слезами свою же пену с губ.

— Тувая исмерт тпер яптуваямат на мине пирдот! — выматерился Кун-охун и отпустил щуплого татарина.

Таджи Мурад и Наби-однорук, наблюдавшие немо за этой сценой, столь же немо пропали будто бы за помощью, прихватив заодно и мешок с хлопковыми семенами, Акмолин дал свой гудок на обед, и тогда выплакавшийся Тимурхан уставился разнокалиберными глазами на потрёпанную одежду грузчика и спросил совершенно трезво:

— Чё ты одел пижаму?

Кун-охун то ли не понял, то ли не расслышал вопроса и как всегда невпопад ответил:

— Миподий-юрпак изнает!

Чтобы не посылать его еще раз на х. й и тем самым не навлекать на свою голову нового круга бед, Тимурхан вяло махнул рукой и согласился.

— Пайдум ки ниму! — предложил Кун-охун, и они, опираясь друг на друга, пошли в сторону хлопзавода к Мефодию-юрфаку — первому интеллигенту Гиласа. А показалось тогда Кун-охуну, что Тимурхан спросил его о возможных последствиях случившегося и его предстоящей партийной судьбе, ну, скажем, сказал:

— Чё теперь будет с нами? — и ответить на этот вопрос мог и впрямь только лишь Мефодий, к которому охотно согласился идти Тимурхан, поскольку знал, что к Мефодию без бутылки не ходят. Об этом знал, впрочем, весь Гилас: вливаешь в него бутылку «бормотухи», и она вытекает из него бесплатной консультацией по любому праву — от римского и до колхозно-семейного.

Так вот, пока еще нервно вздрагивающие Кун-охун и Тимурхан ждут на солнцепёке возвращения с обеда Фёклы-шептуньи — продавщицы хлопзаводской лавки, а Фёкла-шептунья потешается внутри полуденного маневрового паровоза с учеником Акмолина — Харисом-гастролёром, два слова о Мефодии, что лежит у себя в бараке за пакхаузами, не зная чем опохмелиться после вчерашней консультации.

Дело в том, что Мефодий был будто бы последним побочным сыном великого русского путешественника Михаила Пржевальского, отметившего своим пребыванием огромные пространства от Кавказии и до Такла-Макана. Мать его — вдова из первого поколения туркестанских колонизаторов, простирывавшая за господином, едущим во внутреннюю Монголию открывать свою лошадь, во время одного из полосканий белья, когда она привычно подворачивала юбку доверху, была взята великим путешественником и только после Великого Октября призналась в этом сыну и родне. Пржевальский, как известно, умер, не дождавшись Октября, а потому Мефодий, посланный бывшим Туркестанским Географическим обществом учиться в Москву, начал знакомиться с делами и подвигами своего побочного отца лишь в Румянцевской библиотеке. Там же среди поколения новых штурмовиков науки, к которой Мефодий, кстати, не имел никакого положительного интереса, он обнаружил, что одновременно почти десяток людей исследуют исследования Пржевальского, а наиболее ценные письма и дневники и вовсе запрошены Кремлём.

Кто именно знакомится там с наследием усатого путешественника Мефодий так и не узнал, зато он выследил троих в библиотеке. Несмотря на расовые, этнические, возрастные различия, все трое выслеженных были усаты и дышали не бесцветным и хилым потом науки, как все остальные кругом, а как жеребцы — некой жизненной, степной, неукротимой силой! Три месяца и три дня Мефодий исследовал их привычки, места стоянки, пункты питания и жилья, что и пробудило в нём интерес к юридической науке, и он легко и охотно перевёлся с географического факультета на юридически-криминальный. Почему легко? А потому что в то время геофак был престижнее юрфака, поскольку по окончании его всегда была возможность умотать с концами куда-нибудь помимо зоны, которую и лишь которую обещал юрфак. Но Мефодий об этом не догадывался. Он лишь продолжал своё теперь уже не исследование, а расследование согласно юридической науки.

Так, устроив при библиотеке юбилейный коллоквиум на тему: «О путях поимки в степях и методах размножения в неволе лошади Пржевальского», он обнаружил ещё одного усатого, но уже редкоусого монгола, вкупе с тремя прежними наиболее активно и горячо выступавшего в прениях, потом сблизившись с ними, он с ужасом обнаружил, что матери каждого из них, включая безымянную арабку и монголку по имени Гумджадаин Бангамцарай подстирывали за господином рубашки и панталоны, пока он гонялся за лошадьми.

Этот монгол и сообщил Мефодию, который к тому времени отпустил наследственные усы, что в Петрограде, в библиотеке Салтыкова-Щедрина он встречал еще троих коллег по разысканиям. При выезде на место для разбора, Мефодий обнаружил, что один из них и вовсе безус, к тому же его мать никогда не была прачкой, а интересуется он Пржевальским лишь петому, что занимается изучением распространения стихийного материализма по царским окраинам, но этот безусый юнец и назвал Мефодию точную цифру прачек путешественника — восемь. Мефодий быстро сообразил, что с монголом и арабом их оказывается 7 братьев, но кто же тогда восьмой?

Этому вопросу Мефодий посвятил весь остаток своего обучения и своей жизни до З7 года.

А-ба! А вот и Фёкла-шептунья вернулась с обеда и, озираясь по сторонам, шёпотом спросила время. Узнав, что задержалась на полчаса, она быстренько стала обвинять всё тем же шёпотом и глухого Кун-охуна и косого Тимурхана в безделии и пустом времяпровождении. И только когда Кун-охун отдал половину сундучных сбережений своей жены Джибладжибон за три бутылки без сдачи, она, зыркнув последний раз по сторонам, исчезла под прилавком.

32
{"b":"170434","o":1}