Таковы были «извинения», принесенные Ломоносовым Генкелю. Закономерный результат педагогического эксперимента с растиранием ядов. Генкель, пересылая это письмо Ломоносова в Петербург, весьма точно определил, что тот «под видом извинения обнаруживал скорее упорство и дерзость». Если отношения Ломоносова с Вольфом показывают, что он всегда помнил добро с благодарностью, то конфликт с Генкелем и его дальнейшие последствия (о которых речь пойдет впереди) говорят, что не спускал он и обид, нанесенных ему, а честь берег смолоду.
Чтобы вполне представить себе масштабы личностной несовместимости Ломоносова и Генкеля, вспомним еще о той сфере ломоносовских интересов, в которую пути почтенному горному советнику были попросту заказаны. При оценке столкновения в химической лаборатории полезно знать, что оно почти совпало по времени с первым выступлением Ломоносова в качестве самостоятельного ученого: в конце 1739 года им было послано в Российское собрание при Академии наук (председателем которого, как мы помним, был Тредиаковский) его знаменитое «Письмо о правилах Российского стихотворства». В работах по физике, выполненных Ломоносовым в Марбурге под руководством Вольфа, он (несмотря на всю их незаурядность) выступал все-таки талантливым учеником. «Письмо» же от начала до конца было написано им самостоятельно и не только самостоятельно, но с истинным блеском и исключительно глубоким проникновением в существо предмета, с такою его трактовкой, которая определила развитие русского стихосложения больше, чем на двести лет вперед и в основополагающих своих чертах не утратила значения и по сей день. В сущности, именно в этом произведении родился Ломоносов-ученый. И ученый — великий.
Ломоносов доказал, что русский язык позволяет писать стихи не только хореем и ямбом, но и анапестом, дактилем и сочетаниями этих размеров, что русский язык позволяет применять не только женские рифмы, но также и мужские и дактилические, позволяет чередовать их в самой различной последовательности. Ломоносов также считал, что тоническое стихосложение можно распространять на стихи с любым количеством слогов в строке.
Тредиаковский, подобно французскому садовнику, который первым в стране вырастил у себя картофель, вполне удовлетворился только его «верхушкою», только цветами его, а клубни беспечно отбросил прочь. Ломоносов здесь, как и везде, смотрит в корень: он ясно видит, что Тредиаковский не понял истинной, полной ценности новой культуры, выращенной им. И в этом весь Ломоносов. Он немедленно внедрился в область стиховедения с минимальным отставанием от Тредиаковского по времени, но с максимальным опережением его в умении схватить перспективу и масштабы совершаемого поэтического переворота. Он сразу же направил свои усилия на разработку основ нового стихосложения с сознательным прицелом на будущее и с поразительным в молодом теоретике чувством меры и самым бережным вниманием к самобытным свойствам русского языка.
Ломоносов не ограничился теорией. К своему письму в качестве примера новых стихотворных правил он приложил сочиненную им «Оду на взятие Хотина».
Взятие русскими войсками 19 августа 1739 года крепости Хотин на Днестре в Бессарабии решило в пользу России исход четырехлетней войны с Турцией. Патриотический подъем охватил стихотворцев. Один из последователей Тредиаковского, сразу же поддержавший его «Новый и краткий способ», — харьковский поэт Витынский, — откликнулся на взятие Хотина следующими стихами, написанными совершенно в стиле своего учителя:
Чрезвычайная летит — что то за премена!
Слава носящая ветвь финика зелена;
Порфирою блещет вся, блещет вся от злата,
От конца мира в конец мечется крылата.
Восток, Запад, Север, Юг, бреги с Океаном,
Новую слушайте весть, что над мусулманом
Полную Российский меч, коль храбрый, толь славный
Викторию получил, и авантаж главный...
На фоне этих строк можно представить то совершенно ошеломительное впечатление, которое испытали петербургские академики и стихотворцы, читая в январе — феврале 1740 года присланные из Германии стихи никому в литературе не известного студента:
Восторг внезапный ум пленил,
Ведет на верьх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл;
В долине тишина глубокой.
Внимая нечто, ключ молчит,
Который завсегда журчит
И с шумом вниз с холмов стремится.
Лавровы вьются там венцы,
Там слух спешит во все концы;
Далече дым в полях курится.
Это было как гром среди ясного неба! «Мы были очень удивлены, — вспоминал первое чтение этой оды академик Я. Я. Штелин (1709–1785), — таким, еще не бывалым в русском языке размером стихов... Все читали ее, удивляясь новому размеру». Стих Ломоносова мощно вел за собою, непонятной силою увлекал в выси, от которых захватывало дух, поражал неслыханной дотоле поэтической гармонией, заставлял по-новому трепетать сердца, эстетически отзывчивые, ибо этот стих воплотил в себе совершенно новый образ красоты, новый образ мира. И тут ведь не в одном размере дело.
Вяземский назвал поэзию Ломоносова «отголоском полтавских пушек». Это верно, но только отчасти. Сами-то «полтавские пушки» были отлиты из колоколов, набат которых сзывал Россию сплотиться в самые драматические и великие моменты ее предшествующего развития. Историческая подоснова поэзии Ломоносова шире и мощнее, и он в «Оде на взятие Хотина» точно указывает ее границы — от эпохи Ивана Грозного до эпохи Петра:
Герою молвил тут Герой:
«Нетщетно я с тобой трудился,
Нетщетен подвиг мой и твой,
Чтоб россов целый свет страшился.
Чрез нас предел наш стал широк
На север, запад и восток...»
Эти слова (и главное из них: «нетщетно»!), вкладываемые Ломоносовым в уста Ивана Грозного, который через столетия обращается к Петру, — не только риторическая фигура. За этими риторическими словами стоит очень много конкретного: войны и победы Ивана Грозного (и цена, которою они дались); Смутное время, когда громадное государство было на волос от гибели и все-таки уцелело, выдвинув из своих глубин необходимый отпор внешнему нашествию; движение Разина и раскольников, когда самые широкие слои народа стихийно и с небывалым размахом показали свою социальную и нравственную мощь; начало просветительских преобразований, положенное еще при Алексее Михайловиче; и, наконец, Петровская эпоха, которая стала лишь последней фазою громадного тектонического сдвига, происшедшего за два века, — моментом, когда отдельные части русского рельефа стали погружаться в недра, а оттуда (из тех же русских недр) произошел выброс новых пород на поверхность. Это была уже зримая стадия процесса. Страх и ужас обуял одних, героический энтузиазм ослепил других свидетелей этого «высокого зрелища». Лишь немногие могли единым взором охватить всю цепь явлений, понять высший смысл происходящего. Необходимо было время, чтобы стихии успокоились, чтобы прояснился горизонт и историческая видимость стала лучше.
И вот наконец наступила минута, когда молодой гений нации понял, что все было «нетщетно», ибо умел сопрячь конец с началом, и тогда его голосом воскликнула отечественная История:
Восторг внезапный ум пленил...
Однако ж вернемся к Генкелю.
Когда Ломоносов спускался с «верьха горы высокой», куда его уносил внезапный восторг вдохновенья, ему приходилось сталкиваться все с той же унизительной необходимостью выпрашивать у чванливого немца денег на ежедневные, самые необходимые расходы, томиться на его скучных лекциях, которые ничего нового уже не давали, выслушивать его пошлые назидания и вдобавок терпеть постоянные насмешки бергфизика в присутствии Виноградова, Райзера и других более молодых студентов.