Когда я вернулся в дом Патимкиных, Бренда была в гостиной, такая красивая, какой я ее еще не видел. Она демонстрировала новое платье матери и Гарриет. Даже миссис Патимкин, похоже, смягчилась при виде ее красоты: как будто ей впрыснули успокоительное, и мышцы ненависти к Бренде вокруг глаз и рта расслабились. Бренда без очков принимала позы; когда она посмотрела на меня, это был пьяноватый, затуманенный взгляд, и, хотя другие могли бы счесть его сонным, в моих жилах он зазвенел вожделением. Миссис Патимкин сказала ей, что она купила очень симпатичное платье, я сказал, что она выгладит чудесно, а Гарриет сказала, что она очень красивая и сама должна быть невестой, — и наступило неловкое молчание, пока мы раздумывали, кто же должен быть женихом.
Потом, когда миссис Патимкин увела Гарриет на кухню, Бренда подошла ко мне и сказала:
— Я должна была быть невестой.
— Должна, родная. — Я поцеловал ее, а она вдруг заплакала.
— Что случилось? — спросил я.
— Выйдем на двор.
На лужайке Бренда уже не плакала, но голос ее звучал устало.
— Нил, я позвонила в клинику Маргарет Сэнгер. Когда была в Нью-Йорке.
Я молчал.
— Нил, они действительно спросили, замужем ли я. Эта женщина разговаривала, как моя мать…
— Что ты сказала?
— Я сказала «нет».
— Что она сказала?
— Не знаю. Я повесила трубку. — Она отошла, обогнула дуб, а появившись из-за дерева, сбросила туфли и положила ладонь на ствол, как будто собиралась танцевать вокруг «майского дерева»[36].
— Можешь еще раз позвонить, — сказал я.
Она покачала головой.
— Нет, не могу. Не знаю даже, зачем я вообще позвонила. Мы занимались покупками, я отошла, нашла номер и позвонила.
— Тогда можешь пойти к врачу.
Она опять покачала головой.
— Слушай, Брен, — сказал я, бросившись к ней, — пойдем к врачу вместе. В Нью-Йорке…
— Я не хочу идти в какой-то грязный кабинетик…
— И не надо. Пойдем к самому шикарному гинекологу в Нью-Йорке. У которого в приемной лежит «Харперс базар». Как думаешь?
Она прикусила нижнюю губу.
— Ты пойдешь со мной? — спросила она.
— Пойду с тобой.
— В кабинет?
— Милая, муж не пошел бы с тобой в кабинет.
— Нет?
— Он был бы на работе.
— Ты же не работаешь, — сказала она.
— У меня отпуск, — сказал я, но ответил не на тот вопрос. — Брен, я буду ждать, и, когда ты выйдешь, мы выпьем. Пойдем пообедаем.
— Нил, мне не надо было звонить в Маргарет Сэнгер, это неправильно.
— Нет, Бренда. Это самое правильное, что мы можем сделать.
Она отошла, а я устал упрашивать. Я чувствовал, что смог бы ее убедить, если бы повел дело хитрее; но я не хотел добиваться своего хитростью. Я молчал, когда она вернулась, и, может быть, именно это мое молчание побудило ее сказать:
— Я спрошу маму Патимкин, не отправит ли она с нами и Гарриет…
7
Никогда не забуду влажную жару того дня, когда мы поехали в Нью-Йорк. Это было на пятый день после того, как она позвонила в клинику Маргарет Сэнгер. Она откладывала и откладывала, и, наконец, в пятницу, за три дня до свадьбы Рона и за четыре до ее отъезда мы нырнули в туннель Линкольна, который показался мне длиннее и дымнее, чем всегда, — адом с кафельными стенами. Мы вынырнули в Нью-Йорке, и снова на нас навалился душный день. Я обогнул регулировщика-полицейского в рубашке и въехал на крышу Портового управления, чтобы оставить там машину.
— У тебя есть деньги на такси? — спросил я.
— А ты со мной не поедешь?
— Я думал подождать тебя тут внизу, в баре.
— Можешь подождать в Центральном парке. Его кабинет прямо через улицу.
— Брен, какая раз… — Но, увидев ее глаза, я отказался от бара с кондиционером и решил проводить ее до места. Пока мы ехали по городу, хлынул ливень. Потом он прекратился, улицы стали липкими и блестящими, под мостовыми рокотало метро, и все это было похоже на то, как будто мы вошли в ухо льва.
Кабинет доктора располагался в здании фармацевтической фирмы «Сквибб», напротив «Бергдорфа-Гудмана» — прекрасная возможность для нее расширить свой гардероб. Нам даже в голову не пришло пойти к врачу в Ньюарке, наверное, потому, что это было слишком близко к дому и вполне могло открыться. Подойдя к вращающейся двери, Бренда обернулась ко мне; глаза у нее были очень влажны, хотя и в очках, и я не сказал ни слова, боясь того, что может натворить слово, любое слово. Я поцеловал ее в волосы и показал, что буду на другой стороне улицы, у фонтана; она вошла в вертушку. Машины на улице двигались медленно, как будто влажность была стеной на пути у всего движущегося. Даже фонтан, казалось, булькал кипятком на всех сидевших рядом, и я мгновенно решил не переходить улицу, а повернул на юг и по дымящемуся тротуару Пятой авеню пошел к собору Святого Патрика. На северной лестнице собора собралась толпа: смотрели, как фотографируют модель. Она была в платье лимонного цвета, ступни у нее были развернуты, как у балерины, и, входя в церковь, я услышал слова какой-то дамы: «Если бы я ела творог десять раз в день, и то не была бы такой тощей».
В церкви было не намного прохладнее, хотя тишина и мерцание свеч создавали такое впечатление. Я сел позади; встать на колени я не мог себя заставить, однако облокотился на спинку скамьи впереди, сложил руки и закрыл глаза. Подумал, похож ли я на католика, и, подумав так, обратился к себе с маленькой речью. Можно ли назвать эти смущенные слова молитвой? Во всяком случае, слушателя моего я называл Богом. Боже, сказал я, мне двадцать три года. Я хочу, чтобы все обошлось хорошо. Сейчас доктор обвенчает со мной Бренду, а я не вполне уверен, что это к лучшему. Что же я полюбил, Господи? Почему выбрал? Кто Бренда? Успешный бег достается проворным[37]. Надо ли мне было сперва остановиться и подумать?
Я не получал ответов, но продолжал спрашивать. Если мы общаемся с Тобой вообще, Боже, это потому, что мы плотские и стяжатели, а раз так — причастны к Тебе. Да, я плотский и знаю, что Ты это одобряешь, знаю. Но насколько плотским мне позволено быть? Я стяжатель. Куда обратиться мне теперь в моем стяжательстве? Где мы встретимся? И какая Ты награда?
Это была хитроумная медитация, и мне вдруг стало стыдно. Я встал, вышел на улицу, и шум Пятой авеню встретил меня ответом:
О какой награде ты говоришь, поц? О золотой посуде, о деревьях спорттоваров, о нектаринах, носах без горбинок, Раковинах Патимкина, о «Бонвит-Теллере»…[38]
Но, черт возьми, это Ты, Боже.
А Бог только засмеялся, клоун.
Я сел на ступеньки фонтана под маленькой радугой брызг. Потом увидел Бренду, выходящую из здания «Сквибб». Она ничего не несла в руках, как женщина, вместо покупок только глазевшая на витрины, и я на секунду даже обрадовался, что она не подчинилась моему желанию.
Но пока она переходила улицу, эта легкость в мыслях исчезла, и я снова стал самим собой.
Она подошла и посмотрела на меня сверху; потом вдохнула, наполнив воздухом все свое тело, и выдохнула: «Фу-у!»
— Где она? — спросил я.
Ответом мне был сначала ее победный взгляд, такой же, каким она наградила Симп, обыграв ее, такой же, как в то утро, когда я пробежал третий круг в одиночестве. Наконец, она сказала:
— Она во мне.
— Ах, Брен.
— Он сказал: вам завернуть или возьмете с собой?
— Бренда, я люблю тебя.
* * *
В ту ночь мы спали вместе и так нервничали из-за нашей новой игрушки, что действовали совсем по-детски или, пользуясь спортивным языком, как несыгранная пара. А следующим днем почти не виделись, потому что шли последние приготовления к свадьбе — суета, беготня, телеграммы, крики, слезы, одним словом, безумие. Даже трапезы лишились патимкинского обилия — их вымучивали из плавленого сыра, черствых луковых булочек, сухой салями, остатков паштета и фруктового салата. Вся суббота прошла в исступлении, я старался держаться в стороне от тайфуна, а в центре его Рон, громоздкий и улыбающийся, и Гарриет, порхающая и вежливая, неуклонно притягивались друг к другу. К воскресному вечеру усталость победила истерию, и все Патимкины, включая Бренду, рано легли спать. Когда Рон пошел в ванную чистить зубы, я решил тоже пойти почистить. Пока я стоял перед умывальником, он проверил свой бандаж на влажность, потом повесил его на краны душа и спросил меня, не хочу ли я послушать его пластинки. Я принял его предложение не от скуки или одиночества; нет, здесь, среди воды, мыла и белых плиток высеклась искра командного духа, и я подумал, что Рон пригласил меня из желания провести последние минуты холостячества с другим холостяком. Если так, то этим он впервые по-настоящему признал мой мужской статус. Как я мог отказаться?