Именно поэтому командир разведвзвода Толя Корнев, наш друг и ровесник, с которым мы познакомились в том же московском военкомате, и взял с собой в разведку Гадоху и Ягодкина, первого — по способностям, второго — по рвению: Мишка был не очень умелый солдат, но старательный и упрямый.
Случилось это в местечке Пасковцы на правом берегу Вислы. Река уже была близко, но крупные немецкие соединения, сосредоточенные на побережье, все еще мешали нам ее форсировать. Поэтому и выходил их маленький отряд на береговые тропы, чтобы разведать у польских рыбаков, где немецкий фронт более растянут.
Здесь их и ждал провал, как выяснилось впоследствии, заранее запланированный. В старом ольшанике на заболоченной тропе они обнаружили крестьянскую хату, запущенную и, казалось, необитаемую. Никого кругом не было, хотя прибрежный лес и мог скрывать хорошо замаскированные передовые немецкие посты. Разведать хижину Гадоха вызвался первым, храбро вошел, насторожив друзей, все еще поджидавших его, и наконец вышел веселый и разбитной.
— Порядок, товарищ старший лейтенант! — крикнул он. — Идите за мной.
И вошел в хату.
Они побежали, рванули дверь и удивиться даже не успели, как их схватили и обезоружили. Большая горница была полным-полна немецких солдат. Сумел ли Гадоха заранее как-нибудь предупредить их или сделал свое черное дело, уже побывав в хижине, никто не знал, конечно, но предательство было очевидным.
— Зольдатен? — спросил Гадоху высокий подтянутый офицер.
— Старший лейтенант Корнев и рядовой Ягодкин, — в охотку вытянулся Гадоха. — Больше русских здесь нет. Нас только трое в разведке.
— Сука! Я всегда знал, что ты когда-нибудь продашь, вор в законе, — сказал Ягодкин и плюнул. Метко плюнул, прямо в лицо Гадохе.
Их тут же, не допрашивая, избили и связанных увезли в штаб. Там уже допросили. Какого полка? Какой дивизии? Где расположена? Сколько пушек? Они молчали. Снова избили. Допрашивали и били, допрашивали и били. Корнев захлебывался своей же кровью, но молчал. Молчал и Мишка. Почему-то их не расстреляли тут же, а почти в бессознательном состоянии переправили через Вислу в штаб дивизии. Может быть, рассчитывали, что они все-таки заговорят, когда очнутся.
Они и заговорили. Только между собой.
— Опять будут бить, — сказал Корнев.
— Будут, — прошамкал Мишка. У него уже не было зубов.
— Сдохнем, наверно.
— Если пристрелят, — согласился Мишка. — А может, и выживем. Лишь бы кости не перебили.
Выжили. А затем — крестный путь военнопленного, длинные дороги, вагоны даже без подстилки для скота, переезды и переотправки, вагон отцепляли и прицепляли к другим составам; их, более или менее здоровых, не кормили и не поили, а умирающих и больных просто пристреливали и выбрасывали из вагонов под откосы железнодорожной насыпи. А в конце пути — лагерь на лесистых склонах Словакии. Лагерь номерной, без названия и даже без печей для сжигания трупов. Время от времени окончательно выдохшихся людей партиями отправляли в другие лагеря с более совершенным аппаратом уничтожения. А те, кто еще был в состоянии работать, шагали в каменоломню, где дробили камень, складывая его в штабеля, и затем перегружали в железнодорожные составы. Тех, кто падал от усталости и не мог подняться, тут же приканчивали выстрелом в затылок, а трупы бросали в ров. Когда он наполнялся, его засыпали камнями, рядом копали новый и так далее, без конца.
Комендантом лагеря был эсэсовец Пфердман, садист и убийца, такой же, как и его «коллеги» в Освенциме или Майданеке, Треблинке, Дахау. Но самым страшным был даже не он, а капо барака, старый знакомый — Гадоха. Как он попал сюда — ни Корнев, ни Мишка не знали, возможно, чисто случайно, да и встретил он их с нескрываемым удивлением, впрочем, тут же обернувшимся почти ликующим торжеством.
— Старший лейтенант Корнев! Какая приятная встреча! Не ожидал, но доволен. Житуха райская у нас.
И сшиб его с ног ударом под ложечку.
— Вот такие пироги, старший лейтенант, — ухмыльнулся Гадоха и обернулся к Ягодкину. — А тебе, хмырь болотный, я оставлю памятку на всю жизнь. Если выживешь, конечно.
И, отстегнув от пояса длинную резиновую, почти не гнущуюся дубинку, ткнул ею в левый глаз Ягодкина. Тот даже не вскрикнул, лишь закрыл выбитый глаз рукой.
— Твоя власть, Гадоха, — сказал он. — Только ведь за все рассчитаться придется.
— Я и рассчитываюсь, — не промедлил с ответом Гадоха, — я еще много раз о себе напомню. Ну а теперь марш в барак! Второй ряд от двери, койка третья и четвертая.
Он каждый раз напоминал о себе. Присядешь на минуту у глыбы песчаника — удар дубинкой. Оступишься — подсечка. Пройдешь мимо и не поклонишься — карцер. А карцер — это каменный мешок, из которого сам и не вылезешь: жди, когда тебя вытащат по приказанию Гадохи. Но в карцере он не держал более суток: Пфердману требовалась здоровая рабочая сила.
А иногда Гадоха милостиво отзывал Корнева из каменоломни: ему хотелось поговорить.
— Рассчитываемся, старший лейтенант? — похохатывал он.
— За нас рассчитаются.
— Кто?
— Твои бывшие однополчане.
В лагере уже знали о стремительном наступлении советских армий по всему фронту, и Гадоха догадывался, что и пленные о том знали. Поэтому и не последовало тогда удара дубинкой. Он только задумчиво нахмурился.
— Не дойдут сюда ваши, — проговорил он, не отрывая глаз от своих порыжевших сапог.
— Непременно дойдут. Вот тогда и рассчитаются.
В ответ не последовало ни пинка, ни удара. Молча встал Гадоха и, не оборачиваясь, пошел по каменному карнизу каменоломни. Он чуял опасность: советские войска тогда освобождали Польшу. С этой минуты он еще более ожесточился, страх прорастал в нем. По ночам стал напиваться в лагерном кабаке для охранников, а возвращаясь, избивал всех спящих на нижних койках, мимо которых он проходил в свою отгороженную от общих «спальню». Больше всего доставалось Мише Ягодкину. Корнева он почему-то не трогал — может быть, из-за убежденности в его неминуемом и скором конце.
И конец наступил, пожалуй, даже раньше, чем он рассчитывал. Однажды поздним вечером, когда Гадоха еще не вернулся с очередной пьянки, Миша Ягодкин сказал Корневу:
— Сегодня ночью накроем Гадоху.
— Как это? — не понял тот.
— Ночью, когда пьяный войдет, мы на него и прыгнем. Всей восьмеркой. Командует Арсеньев. Он старше нас и по годам и по званию. Свяжем, кляп в рот, а потом и повесим здесь же на потолочной балке.
— Так ведь расстреляют наверняка.
— Всех не расстреляют. Ну а мне все равно. Я и так уже кровью харкаю.
— Допустим, нас восьмерых. А если и других с нами? Им тоже все равно?
— А ты у других спрашивал? Я интересовался. Возражений нет. За этим гадом давно кровавый след тянется. А говорят еще, что он весь барак в ближайшие дни на уничтожение отправит. Только самых сильных оставит. А есть у нас такие?
Корнев внимательно оглядел барак, насколько позволял свет двух тусклых лампочек, подвешенных на железных балках под крышей. Никто не спал. Все ждали.
Гадоха пришел около часа ночи — так показалось, потому что в двенадцать гасили фонари снаружи за окнами. Он не успел даже крикнуть, как на него прыгнули со всех восьми коек. Тут же связали, сунули грязную тряпку в рот и поволокли к первой же балке, на которую кто-то забросил веревочную петлю. Все делали молча, без суеты, но поспешно. А через две-три минуты связанный Гадоха уже болтался в петле. Он даже не мог захрипеть предсмертно — мешал кляп.
Оказалось, что не предсмертно. Он не провисел и нескольких минут, как в бараке появился помощник Пфердмана, откомандированный власовцами, Амосов. Сопровождали его — должно быть, для ночной проверки — двое охранников.
— Что здесь делается? — закричал он. — Снять немедленно! — И сказал что-то по-немецки одному из охранников.