Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А разве зрители за последние годы не переменились? Прежде они могли аплодировать реплике, долго не расходились, зал и сцену связывало удивительное единство, сочувствие…

— Да бросьте! На недавней премьере «Бумбараша» уже на протяжении первого акта аплодировали раз десять: реагировали и на реплики, и на замечательный танец Жени Миронова на столе, и на то, как он пел, начиная с шепота и доходя до форте. Приходите, убедитесь.

— Но вы же не будете отрицать, что где-то в середине 70-х первые ряды в самых модных театрах стали занимать разнообразные «нужники» — парикмахеры да маникюрши, а не те, кому искусство было нужно позарез, как глоток кислорода в затхлом подвале. Это не могло не сказаться на микроклимате зрительных залов, и тогда началось размывание союза актеров со зрителями.

— Ну, конечно. А как же! А вот сейчас пятнадцать студентов школы-студии, которой я руковожу, корью заболели.

— Это вы к чему?

— К тому, что все это, как корь, пройдет — «нужники», дантисты… Между прочим, доктор Светлана Серафимовна, у которой я лечу зубы, ходит на мои спектакли вот уже десять лет, и я не вижу в этом ничего предосудительного.

— Скажите, Олег Павлович, а как выглядел «сальеризм» в 60-е и как сейчас?

— Абсолютно одинаково.

— Счастливый вы человек: время для вас словно бы остановилось…

— Ничего подобного, оно изменяется и для меня, но профессия помогает мне за ним поспевать. Ежегодно на протяжении 17 лет я ставлю спектакли в Штатах, Австрии, Финляндии или Японии. Если столько лет подряд они меня приглашают — в чем тут дело? Как вы думаете, почему нормально себя чувствует Сабонис?

— Потому что он игрок мирового класса.

— Во-о-о-т! То есть я иронично отношусь к своей режиссуре: у меня нет такого блистательного метафорического мышления, такого таланта, какой был, скажем, у Юрия Петровича Любимова…

— Вы рискнули сказать «был»…

— Потому что это правда, все имеет свой срок бытия. Так вот. Зато я умею заставить актеров хорошо играть, умею влюблять их в то, во что сам влюблен. И до тех пор, пока это умение и мои возможности как театрального педагога будут востребованы — и дома, и за рубежом, — это останется причиной моей относительной гармонии.

— Как вам кажется, сегодня может зародиться новая театральная легенда, подобная легенде «Современника» или «Таганки»?

— Конечно. Курс Фоменко — уже почти легенда.

— Боюсь, что-то изменилось в ноосфере, сегодня можно создать заметный спектакль, о котором пошумит пресса, но в следующем сезоне его уже не вспомнят, о нем не будут рассказывать через десять лет.

— Почему? Я и через десять лет буду рассказывать о спектакле Женовача «Владимир III степени», спектакли Льва Додина, наверное, буду помнить до смертного часа, так же, как помню спектакль Немировича «Три сестры». С той лишь разницей, что Додин не располагает актерскими индивидуальностями, соотносимыми с тогдашними мхатовцами. Помню, несколько «поплывшее» тело Аллы Константиновны Тарасовой уже с трудом умещалось в платье с глубоким вырезом, что не помешало мне, семнадцатилетнему оболтусу из города Саратова, влюбиться в эту несравненную актрису и женщину до самозабвения.

— Боюсь, этот миф счастлив тем, что не записан на видеопленку… Уже упомянутый Илья Кабаков утверждает, что в искусстве Запада все уже было и потому ценится только безумие: если ты достаточно безумен и достаточно смел в своем безумии — тебя примут и дадут все, чтобы ты творил свое безумие дальше. Считаете ли вы себя достаточно безумным художником, чтобы быть по достоинству признанным в России? Или здесь цена безумию другая? И каковы шансы отечественного искусства окончательно потерять рассудок?

— Я не стал бы рассматривать проблему будущего культуры с точки зрения психопатологии.

Мой сводный брат страдал шизофренией и я не понаслышке знаю, как это страшно. Страшно не потому, что больной человек, не дай Бог, за палец тебя укусит, а потому, что он не свободен и свободным никогда не станет. Поэтому я не берусь судить о благотворности безумия в искусстве, я считаю решающим иное качество художника — нечто подобное бесстыдству, что ли. Это когда ты имеешь силу и мужество говорить о таких подробностях и противоречиях в твоей душе, о таких душевных движениях, которые человечество привыкло скрывать от самого себя.

Под утро, когда устанут влюбленность, и грусть, и зависть,
И гости опохмелятся и выпьют воды со льдом,
Скажет хозяйка: «Хотите послушать старую запись?»
И мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом.
И кубики льда в стакане звякнут легко и ломко,
И струнный узор на скатерти начнет рисовать рука,
И будет бренчать гитара, и будет крутиться пленка,
И в дальний путь к Абакану отправятся облака…
И гость какой-нибудь скажет: «От шуточек этих зябко!
И автор напрасно думает, что сам ему черт не брат!»
«Ну, что Вы, Иван Петрович! — ответит ему хозяйка. —
Бояться автору нечего: он умер сто лет назад!..»
Александр Галич. «После вечеринки».

Сбор данных

Гордон Диксон

Полуночный мир

Журнал «Если», 1993 № 08 - i_002.jpg

Глава I

Мартин Пу-Ли переступил порог спортзала и невольно поморщился: с запахом пота не справлялась никакая вентиляция. Повышенная гравитация вынудила его слегка согнуть колени, а портфель потянул руку к земле. Сопротивляясь навалившейся тяжести, Мартин с усилием напряг мышцы. Он не был космонавтом, но в свои сорок три мог похвастаться отменным здоровьем — сильный, высокий, шесть футов и два дюйма, атлетически сложенный.

В дальнем конце зала Мартин увидел Рэйфа. Он поднимался по канату при помощи одних лишь рук.

«Фигура так себе», — отметил про себя Мартин. Хотя сброшенная футболка явила миру сильные, напряженные мускулы Рэйфа, тело его было всего лишь телом программиста, спортсмена-люби-теля, гоняющего в гандбол после работы.

Мартин подошел к канату.

— Рэйф! — крикнул он.

Из-под самого потолка донеслось:

— Сойди с мата.

Мартин отступил на пару шагов. Что-то со свистом пролетело мимо него и шмякнулось у самых ног. Рэйф лежал спиной на мате и улыбался: руки широко раскинуты, ладони вниз, ноги вместе — так падают в снег дети, чтобы оставить в сугробе свой отпечаток.

— Что за дурацкие выходки, — не успев опомниться, сердито пробормотал Мартин, — при такой гравитации…

Рэйф сел, затем, не касаясь пола руками, легко встал.

— Это не опасно, — улыбнулся он, — попробуй как-нибудь снять мое падение и прокрутить в замедленном режиме. Смотри — ступни, лодыжки, колени, бедра — полет — и я уже на земле, лежу, раскинув руки, словно поверженный злодей из какой-нибудь старомодной мелодрамы.

— Понятно, понятно, — нетерпеливо перебил Мартин, бросая взгляд на часы. — Меня ждут на корабле. Что ты хотел?

— Поговорить с тобой, — мирно ответил Рэйф и посмотрел ему прямо в глаза.

Мартин вдруг почувствовал, что начинает горбиться. Гравитация проклятая: он выпрямился и сразу стал на добрых два дюйма выше Рэйфа.

— Ну что же, я здесь, — произнес он, — так зачем же я тебе понадобился? И, кстати, почему нужно было встречаться именно в этом зале?

— Потому что сюда давно уже никто не заходит, — сказал Рэйф. — А тебя я позвал, чтобы забрать портфель и кое-какие вещи. Я возвращаюсь на Землю.

6
{"b":"167631","o":1}