— Не примем! — сказал и пастух.
— Я сама приму. Корова моя, старшая доярка пока тоже я — договоримся друг с другом! — пошутила Ланя. Тем более, что документы на Буренку все в порядке: и паспорт и справки о прививках.
Не стоит уверять, что с легким сердцем рассталась Ланя с Буренкой. Она не спала почти всю ночь, обдумывала все «за» и «против». Но более честного решения не нашла. В самом деле, когда она была телятницей, ей простили гибель телки. Так надо же совесть иметь, не ждать новой милости. Пора расплачиваться за свое ротозейство. А как еще расплачиваться? Денег на книжке у нее нет, продавать тоже нечего, кроме мотоцикла. А мотоцикл каждый день нужен. Да если и вернет она деньги, колхозу не велика радость, в стаде-то все равно потеря.
Утром Ланя накинула Буренке веревку на рога и повела за собой. Шла — не плакала, но трудно, ох как трудно было сдержать слезы, когда Шура закричала:
— Ой, ты Буренку привела?
А вот теперь, когда Шура и даже пастух упирались, не принимали в стадо ее корову, согласны были поделить и вину и убыток, — теперь Лане стало удивительно легко. Она рассмеялась непринужденно.
— Только Буренка мехдойки и во сне не видела, — сказала она. — Придется ей сначала лекцию прочитать, что это такое и как следует при этом держаться.
Шура больше не стала спорить. Она смотрела на девушку восхищенно: вот какая волевая, решительная, оказывается, у нее подруга!
Ланя завела корову в загонку, стала снимать затянувшуюся на рогах веревку. Буренка лизнула хозяйку в подбородок.
— Вишь, прощается, — заметил пастух.
Этого было достаточно, чтобы Ланя потеряла всю свою выдержку. Она бросила веревку, метнулась в дежурку, всхлипывая на бегу, как маленькая.
Все эти подробности в Дымелке, конечно, не знали, но пищи для разговоров все равно хватало. В колхозном правлении тоже обсуждался поступок Лани. Вечером, едва председательница вернулась с объезда полей, зоотехник доложил о случившемся. Александра Павловна, по своему обычаю, выслушала внимательно, ни словом не перебивая. Потом спросила:
— И как вы полагаете, надо колхозу взять эту живую компенсацию?
Иван Семенович замялся. Нет, он не робел перед председательницей, не думал увильнуть от ответа. Он не знал, как разумнее поступить. И, наконец, прямо признался в этом.
— Ума не приложу, как лучше будет. С одной стороны, вроде бы справедливо это. Синкина допустила халатность — она и должна возместить ущерб. А с другого боку поглядеть: сироты, разве можно их обездоливать?.. Есть и третья сторона: простить, так кое-кто крик поднимет: до каких, мол, пор будут поблажки? У других, скажут, поросенок, куренок околеет — со свинарки, птичницы полный спрос. А тут сама доярка свою вину признала, сама корову привела — и не взяли!
Александра Павловна протянула руку за своим красным граненым карандашом. Зоотехник выжидающе смотрел, что будет дальше. Он уже примечал, если председательница станет подписывать деловые бумаги, значит, ответа скоро не жди. Она обдумывает его. Если же начнет постукивать тупым концом по столу, догадывайся: глупы твои предложения и рассуждения. А вот прижмет ладонью карандаш, прокатит по столу — взволновалась, значит, будет спорить с тобой, доказывать свое.
Под ладонью Александры Павловны карандаш прокатился с треском. Но спорить она не стала.
— Нравится мне поступок Лани. Очень! Не в личной, значит, корове видит она свое счастье, а в чем-то большем. И надо поддержать ее. Непременно надо поддержать! Корову возьмем, а ребятишкам будем выдавать молоко.
— Вот это правильно! — обрадовался зоотехник. И даже вроде слезы блеснули у него на глазах.
Александру Павловну сначала удивило это: не часто мужчины бывают так чувствительны. Потом она сообразила: у зоотехника у самого четверо сирот. И добавила полусерьезно, полушутливо:
— Если скоро не женитесь, можем и вашу коровенку в колхоз взять, а детишкам молочишко выдавать с фермы.
— Не женюсь, так и сделаю, — ответил зоотехник серьезно.
У Алки горела душа. И день прошел, и другой, и третий после того, как она набедокурила в летнем лагере, а легче не становилось. Наоборот, день ото дня совесть терзала ее все больше.
В лагере, после того как проколола шланг и спряталась в «газике», Алка почувствовала настоящий страх за содеянное. Но едва лишь миновала прямая опасность, Алка утешила себя тем, что ничего непоправимо-то не случилось. Проколы, конечно, найдут, без труда заклеят. И никто ни в чем не пострадает. А Ланька в кино все-таки не попадет!..
Не надолго, однако, успокоилась Алка. Может быть, устройся она на комбайн к Максиму, как мечталось, некогда было бы разбираться в происшедшем. Только ни к Максиму, ни на другой какой комбайн устраиваться не пришлось. Вечером она не нашла ни бригадира, ни председательницы, а к утру, от пережитого ли волнения, оттого ли, что прохватило ветром в нейлоновой кофточке, Алку разожгло. Губы так обметало, что она скорее удавилась бы от стыда, чем показалась в таком виде на улице. А когда лежишь или бродишь одна-одинешенька по комнате, тут уж всякие тяжкие, каверзные мысли начинают терзать тебя беспощадно.
Алка, в сущности, совершила первую в жизни подлость. До этого она жила беззаботно, но честно, незапятнанно. В школе шибко не утруждала себя, увлекалась больше танцами да песнями, но все равно переходила из класса в класс. После школы, когда не удалось поступить в институт, трудилась в колхозе, конечно, не ахти как старательно, однако и вреда приметного оттого никому не было. Алка считала себя даже хорошей комсомолкой: разве мало она содействовала работе клуба? Веселить людей — тоже умение надо. А сколько молодежных вечеров прошло весело лишь потому, что она была заводилой.
Максима у Ланьки задумала отбить — тоже не велико преступление. Он же не женатик… Бывает, у детей отца отнимают — и то не стыдятся. Почему же она должна без боя уступить свое счастье?
Там, в летнем лагере, когда пришла ей шальная мысль пустить в ход шило, Алка хотя и трусила, тоже не видела в своем поступке ничего, кроме того, что он дает возможность «попридержать» соперницу. Зато теперь, обдумывая все на досуге, она не могла найти себе оправданий. Растревоженная совесть твердила: это гадость, даже больше — преступление!
Скверно было на душе у Алки. И уж совсем худо стало, когда однажды за обедом отец рассказал, что кто-то подбросил Лане Синкиной вех, в результате отравилась колхозная корова. Приглядываясь к дочери, бухгалтер говорил:
— Болтают по деревне, будто из-за ревности какая-то дура начисто обезумела. В башке даже не сверкнуло: поймают, — запрячут в тюрьму.
Алку затошнило от страха. «Обо мне это болтают!» Зажав ладонью рот, она метнулась в куть, к умывальнику. Мать поспешила следом.
— Дочка, что с тобой? Пововсе, что ли, разболелась?..
Ладно, хоть можно было прикрыться болезнью. Но отец, похоже, не поверил, что так уж она занедужила.
— Болтовня, известно, еще не доказательство. Ежели руку или ногу та дура не оставила во дворе у Синкиных…
Это звучало как наставление: набедокурила, так хоть не выдавай себя. «Да не я это, не я сделала!» — криком кричала про себя Алка, но вслух ничего не сказала. Шатаясь, как пьяная, ушла в комнату, повалилась на кровать. Мать накинулась на отца.
— Дочь еле жива, а он рассуждает о каких-то дурах!
— Потому и рассусоливаю, что у дур этих своего ума не хватает, — сердито сказал отец и, не дообедав, ушел обратно в контору.
Алка тоже не долго валялась в постели. Вскоре после ухода отца она поднялась, объявила матери, что пойдет к Зинаиде Гавриловне попросить каких-нибудь порошков.
— Лежала бы, я схожу.
— Как она заочно даст? Надо ей осмотреть меня.
Но пошла Алка не к фельдшерице. Она отправилась к Лане. Решила откровенно признаться, как и почему проколола шланг, попросить прощения, только пусть Ланя не думает, что отравление коровы — это ее рук дело.
Но Ланю дома Алка, естественно, не застала — та была в летнем лагере. Тогда Алка поплелась домой. Буквально поплелась, еле переставляя ноги.