Бэбэ пересекла улицу Сороки — Воровки и медленно продолжала идти по шоссе. Она услышала, как сзади с шумом захлопнулась дверца машины. «Аронда» тихо покатила вслед за девушкой. Бэбэ ускорила шаг.
Ей было двадцать лет, и она смутно сознавала, что владеет нерастраченным, мертвым капиталом, который не приносит дохода и с каждым годом незаметно обесценивается. Она знала, что нужно сейчас же, пока не поздно, ухватиться за подходящий случай и как можно лучше использовать этот капитал.
Ей было двадцать лет, и она была красива, и красота была ее единственным капиталом.
Девушки в Гиблой слободе маленького роста. Из‑за того, что их вечно называют «милочки», «девочки», «крошки», они кажутся еще меньше. Из‑за снисходительной жалости, которую к ним проявляют, они перестали расти. Им положили руки иа плечи, и это помешало им стать выше.
Одна девушка носит слишком узкую юбку и ходит на слишком высоких каблуках. Она мелко семенит ногами и растопыривает для равновесия руки, словно боится разбить что‑то хрупкое, что лежит у нее в карманах. А другая так сильно перетянула жакет в талии, что он расширяется книзу, как плохо закрытый зонтик. Если вам скажут, что девушкам достаточно и тряпки, чтобы выглядеть одетыми, не верьте, это неправда. Им стоит большого труда следовать моде; они шьют не разгибая спины, до боли в пояснице. Но нельзя же бесконечно перелицовывать старенький жакет.
С наступлением теплых дней девушки хорошеют. Летние ткани дешевле зимних, и они шьют себе широкие кокетливые юбки. Тогда, действительно, чтобы выглядеть разодетыми, им достаточно тряпки. Они просматривают слишком много иллюстрированных журналов, читают слишком много романов, слишком часто ходят в кино. Они слишком ярко красят губы, слишком сильно поводят плечами и покачивают бедрами. Они неестественно опускают ресницы и улыбаются, показывая все зубы, словно на экране. Они жеманничают и стараются говорить воркующим голоском, но порой загораются настоящим гневом, испытывают подлинное волнение. И тогда светлое, горячее пламя пробивается сквозь пепел, и он разлетается, как серая пыль от порыва ветра.
А вот Бэбэ была высокого роста.
Голова девушки доходила Жако до подбородка. Он мог бы поцеловать ее, почти не наклоняясь. Какое наслаждение было бы прогуливаться, держа ее под руку! Она была словно создана по его мерке, как воплощение его мечты.
Рот у нее был крупный и бледный. Она не красилась. У кожи был цвет кожи. Она не душилась. Ее юное тело пахло просто телом. В линиях было что‑то незаконченное, многообещающее. Хотелось, чтобы она поскорее созрела.
— Ты платишь за выпивку?
Парни допили бутылку белого; стол у них под руками был липкий. Канкан подал еще монбазильяка.
Жако посмотрел, как уносили пустую бутылку. Спрятал бумажник в карман. Ста франков как не бывало. Ровно столько надо отдать за билет в Париж и обратно: поехать туда и побегать по объявлениям все же придется.
Он одним духом осушил стакан, не испытывая ни удовольствия, ни отвращения. Просто, так надо было. Внутри словно все одеревенело. Ломило глаза, и приходилось делать над собой усилие, чтобы разжимать губы.
— Знаешь, ты не больно хорош с подбитым глазом! Как же ты поедешь завтра искать работу?
Жако пренебрежительно мотнул головой. Вновь наполнил стакан, поднес его ко рту и так и застыл, словно дожидаясь чего‑то. Иньяс неподражаемо владел своим инструментом. Казалось, аккордеон не выдержит «Монмартрского соловья». Трели звенели, закручивались, и не было надежды, что им когда‑нибудь придет конец. Пары, прерывисто дыша, старались поспеть за головокружительным темпом вальса, и это было прекрасно, как пляска смерти.
Жако внимательно рассматривал свой стакан. Когда знатоки пьют вино, они сначала смачивают язык и проводят им по нёбу. Затем берут в рот совсем капельку вина, смакуют, закрыв глаза, и выплевывают. Наконец выпивают весь стакан небольшими глотками, чтобы продлить удовольствие и почувствовать, как вино ласкает нёбо, горло, пищевод и желудок.
Жако залпом выпил вино. От вальса кружились даже стены; низкие хриплые звуки сменялись тягучими и сладостными, хватавшими прямо за сердцё. Мелодия обрывалась на трех нотах, пронзительных, как крик умирающего, и вдруг снова рождалась из этого отчаяния среди коротких, сводящих с ума взвизгов, похожих на плач новорожденного.
Многие девушки танцевали друг с другом, пока парни пили. Они кружились в вихре вальса, и юбки их торчали, как оперение стрел. Паркет блестел, словно лезвие кинжала. Порой аккордеон, приглушив басы и бросая вызов силе тяжести, забирался на такие верха, что напоминал акробата, бесстрашно балансирующего на канате под самым потолком. Танцующие запрокидывали голову, закрывали глаза, судорожно сжимали пальцы и уже не чувствовали собственных ног.
Милу придвинул Жако курительную бумагу и пачку табака. Свернуть сигарету — одна из радостей жизни. Это восхитительная передышка, во время которой можно привести в порядок мысли и спуститься с неба на землю. Курительная бумага — драгоценный дар. Свернуть сигарету — чисто мужское искусство и восхитительное удовольствие, такое же Нелепое и бесполезное, как аперитив.
Жако нажал пальцем уголок подбитого глаза. Положил руку на руку Милу и процедил, закрыв глаза:
— Пусть они берегутся!
Милу отнял свою руку.
— Кто?
— Не знаю!
Он налил себе еще стакан.
— Сам не знаю! Те, другие… Те, которые на десять, двадцать, тридцать лет старше нас.
Он взял руку Милу и пожал ее.
— …Если я когда‑нибудь заплачу. Пусть только одна слеза…
Но тут же спохватился:
— Заметь, наш брат не часто плачет: умеем владеть собой…
Милу встал.
— Куда ты?
— Пойду потанцую.
Он увидел Сильви Торен, сидевшую за соседним столиком. Но прежде чем пригласить ее, сказал Жако странным, немного дрожащим голосом.
— Знаешь, иногда ты становишься слишком… слишком…
Милу не договорил. На его детских пухлых губах застыла обычная лукавая усмешка, но глаза были закрыты. Под колючим взглядом друга лицо Милу «редькой вниз» приняло застенчиво — скорбное и мучительное выражение.
Ритон говорил на ухо Одетте Лампен:
— Мне хотелось бы сочинять песни… песни… каких еще никто не слыхал. И чтобы слова к ним было нелегко произносить. В общем… нет… такие слова, чтобы от них вот здесь что‑то начинало шевелиться. Такие, чтобы их нельзя было петь и думать о чем‑то другом и люди менялись бы от них… внутри. От моих песен не поздоровилось бы очень и очень многим. Я еще не умею их сочинять, но в тот день, когда я научусь…
Ритон посмотрел на улыбающуюся Одетту. Девушка, как видно, не понимала его, иначе она не стада бы улыбаться. Он повторил:
— В тот день, когда я научусь…
Чтобы скрыть смущение, он вытащил из кармана губную гармонику и поднес ее ко рту, но аккордеон заглушал все Другие звуки. Иньяс хитрил с мелодией. Он отдалялся от нее, импровизировал, изобретал, ни с того ни с сего менял ритм, но основная мелодия опять возвращалась и кокетливо вырывалась у него из‑под пальцев. Тогда под раскатистый смех триолей он хватал ее за талию и заставлял пары так быстро кружиться, что они готовы были просить пощады.
Наконец Иньяс заиграл медленное танго. Канкан потушил лампочки и включил прожектора. Зеркальный шар начал медленно вращаться.
Бесчисленные звезды усеяли стены, потолок, пол. Звезды были так близко, что, казалось, стоит протянуть руку — и достанешь их. Они слепили глаза, от них мурашки пробегали по телу, но рука хватала одну пустоту.
Потому что то были не звезды, а приманка, пыль, которую пускают людям в глаза.
— Я плачу за выпивку! — крикнул Милу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
Милу еще раз постучался к Леру и стал ждать. Он поднял воротник плаща, соединил концы его у своего носа картошкой и подул. Щеки и губы сразу согрелись от дыхания. Он вытащил из кармана необычного вида нож, просунул его меж прутьев решетки и постучал в стеклянную дверь. Звук эхом отдался внутри помещения, в коридоре, в кухне, в столовой. Милу подождал немного и прислушался. Ничего. Он сунул нож в карман и попытался повернуть ручку двери. Дверь у Леру была заперта. Он наклонился, приложил глаз к замочной скважине, но ничего не увидел: ключ торчал изнутри.