Милу вышел на улицу. Входную дверь ему удалось открыть без труда: замка там не было. Нужно было только просунуть руку между створками и приподнять щеколду.
— Не знаю, что это сегодня случилось с Леру, — крикнула, высунувшись из окна, мамаша Жоли.
Она взглянула на свой будильник.
— Уже половина восьмого, а хозяйка Леру еще не зажигала газа. Да и Амбруаз не пошел сегодня на работу. Я даже не слышала голоса Жако. А он всегда поет, когда бреется… Не могли же они всей семьей уехать ночью, уж я‑то непременно бы заметила!
— Конечно же нет, мадам Жоли! Они здесь, ключ в замке.
Подошла с озабоченным видом мадам Вольпельер.
— С Леру стряслось что‑то неладное, — заявила она.
Со станции вернулся папаша Удон.
— Амбруаз не уехал сегодня с обычным поездом. Этакое с ним впервые за все три года приключилось.
Подошла мадам Берже, остановилась с бидоном для молока в руках.
Они вошли в подъезд.
Папаша Удон и Милу взломали дверь. В столовой около печки растянулась кошка. Удон поднял ее за хвост и тут же выпустил из рук. Животное ударилось о пол с деревянным стуком.
Тогда они бросились в комнаты.
Жако долго трясли за плечи, наконец он открыл глаза и пробормотал:
— Что такое? В чем дело?..
Но тут же вскочил с кровати и кубарем скатился вниз по лестнице, во дворе его вырвало.
Лулу принялся плакать. Мадам Вольпельер взяла его на руки. Ребенок, всхлипывая, стонал:
— Больно… Ой, как… как… больно…
Он сжимал грудь ручонками. Кожа на лице посерела. Вдруг сильный кашель потряс все его тельце; мадам Вольпельер едва успела достать ногой горшок, стоявший под кроватью, и поднести к нему Лулу.
В своих длинных кальсонах Амбруаз чувствовал себя очень неловко. Заметив женщин, он отвернулся и спросил yi Удона, настежь распахнувшего окно:
— Что случилось, Гастон?
— Вы оставили на ночь горящую печку… А тяга, видно, была плохая, ну и вот…
— Но… ничем не пахнет.
— У окиси углерода нет запаха.
Мадам Леру с трудом открыла глаза.
— Это пустяки, мадам Леру. Все дело в печке, это она сыграла с вами такую шутку.
Мадам Леру слабо улыбнулась.
— Не стоило вам беспокоиться… вы все… такие милые…
И она потеряла сознание. Амбруаз присоединился к Жако, и было слышно, как их обоих рвет во дворе.
Мадам Вольпельер завернула Лулу в одеяло.
— На сегодняшний день я беру мальчугана к себе. У них и так много хлопот.
Удон обратился к Милу:
— Беги за врачом, сынок, да поживее!
Проходя по двору, Милу похлопал по плечу Жако, который стоял прижавшись лбом к стене и широко расставив ноги.
— Не стесняйся, Жако, валяй дальше! Я за все плачу!
Грузовичок папаши Мани проезжал мимо, подпрыгивая на камнях мостовой. Милу вскочил на подножку и проговорил, просунув голову в дверцу кабины:
— Привет, папаша Мани. Вы едете в Париж, на рынок? Забросьте меня по дороге к врачу. Леру чуть было не угорели от печки.
— От чего? — проревел среди грохота папаша Мани и изо всех сил нажал ногою акселератор. Старичок «ситроен» рванулся вперед с астматическим кашлем.
Удон открыл кочергой дверцу печки. Вытяжная труба была забита непрогоревшими угольками.
Через открытое окно холодный воздух потоком хлынул в комнату. Мадам Леру приподнялась на локтях в кровати и попыталась сесть. Она растерянно огляделась:
— Придет доктор, а в комнате такой беспорядок…
И снова упала на подушки.
Мадам Берже принесла половую щетку.
— Большое вам спасибо, — со вздохом сказала мадам Леру. — До чего ж нам не повезло… — и прибавила: — В шкафу лежат чистые простыни, вот здесь…
* * *
Деревья четкие, голые, как свинцовый переплет церковного окна; всюду растекаются струйки грязной воды, и каждый камень мостовой окружен траурной каемкой.
Природа умирает. От тоски ветви покрываются бурыми каплями: они никак не могут утешиться после потери своих листьев. Дождь тоже плачет, и горе его безутешно. Деревья, дома, телеграфные столбы и колонка газометра стоят, выпрямившись, в своем траурном одеянии, и похоронный вой ветра вырывает у них жалобные стоны. Дома поселка сгрудились посреди равнины, словно люди, окружившие на кладбище раскрытую могилу.
Всеобщая скорбь проникает в душу, как слезы, которые, стекая по лицу, попадают в рот.
От тишины становится больно.
Снег и холод — это тишина. Все кругом окутано мягким белым покровом, который заглушает, душит всякий крик о помощи, как в комнате пыток.
И тогда жаждешь шума.
Зима вступает в свои права, и конца ей не видно, остается только одно: пройти через нее, как через пустыню. Пройти длинный путь от агонии последнего осеннего листа до первых весенних ростков, которые появятся в жалких садиках.
Для одних уголь — нечто волшебное, чудесное; для других— это пустое слово, ведь они даже не помнят, какой он на вид. Для них уголь просто надоедливая мелочь, о которой надо вспомнить, позвонить по телефону, подписать чек. Для Гиблой слободы уголь — красивое блестящее чудо, от прикосновения к нему на пальцах остается мягкая теплая пыль. Уголь с успокоительным стуком падает в жестяное ведро, с горестным вздохом скатывается в печурку. Уголь — живое существо, он поселяется в комнате, наполняет ее уютным мурлыканьем, бросает золотые отблески на стены и ласкает щеки, обдавая лицо жарким дыханием.
Зимой все живое съеживается, жизнь замирает. Ведь куколкам тепло в их тесной оболочке.
Зима приступом берет дома. Люди сдают ей сад и двор, а сами наглухо запираются в своей квартире, затем уступают врагу коридор, столовую и, наконец, прячутся в кухне и жмутся поближе к очагу.
Когда нужно что‑нибудь взять в соседней комнате, предпринимают отчаянную вылазку и поспешно возвращаются обратно, вздыхая с облегчением, что и на этот раз все обошлось благополучно. Утром самые теплые вещи отдают тем, кто едет на работу; их провожают заботливыми советами, тревожными взглядами. Вечером проводят сбор всех частей в последнем сохранившемся редуте. Делают перекличку, вспоминают недавние бои, перевязывают раны, а на плите тем временем поет закипающий чайник.
Стоит выйти за порог — и сразу же оказываешься на вражеской территории; попадаешь под обстрел ледяной картечи, на каждом повороте тебя безжалостно разит перекрестный огонь пулеметов врага. С бесконечными предосторожностями спешишь по обледенелой дороге, сгибаешься в три погибели, готовый броситься ничком на землю, и с отчаянием в душе мечтаешь о вечернем биваке.
Коротаешь еще одну ночь, свернувшись в клубок, согреваясь собственным теплом, а на следующее утро опять надо вставать в темноте и снова выходить на улицу.
А день занимается поздно. У него свой зимний распорядок, как у богача.
Все темно вокруг.
Пусть даже известно, что на смену зиме приходит весна, но ничто сейчас не предвещает пробуждения природы. Ничто не предвещает того, что когда‑нибудь снова блеснет солнце; кажется, будто оно остыло, остыло навсегда.
А когда у тебя за плечами только пятнадцать, восемнадцать или двадцать весен, ты еще не очень уверен в том, что снова придет май. Зима так могущественна, так горда своей победой… Она еще потешится, покажет себя, попользуется своей властью… Да, это последняя зима, потому что она будет длиться вечно.
И надежда становится хрупкой, ломкой, как ледок, подернувший воду в стакане, который позабыли на окне,
* * *
В Замке Камамбер каждый занят делом. Мадам Лампен чинит шерстяные носки, распустив другие, еще более поношенные. Мадам Берлан выкраивает из обтрепанного по краям одеяла подкладку к плащу мужа. Раймон Мартен урвал минутку между работой и собранием и обивает войлоком дверь и окна в своей комнате, а то Ритон опять начал кашлять. У соседей, Руфенов, под дверь просто запихивают старые газеты; когда кто‑нибудь входит к ним, газеты сдвигаются в сторону, и их машинально водворяют на место ударом каблука.
По дороге на станцию все старательно вытягивают рукава, чтобы они закрывали кончики пальцев, ведь перчаток‑то нет! Можно еще согреть руки, если засунуть их поглубже в крепкие карманы или даже в дырявые карманы, куда тепло идет прямо от тела. В Гиблой слободе не знают центрального отопления, и жизнь здесь течет по старинке, не знают и приятного чувства, которое испытываешь, когда внизу скребут в котле, и весь дом гулко хохочет, словно от щекотки. Зато всем в Слободе хорошо известны те неприятности, которые может доставить преклонного возраста печка.