В стороне от этого оазиса цивилизации на берегу реки весело потрескивал костер. Пахло дымом и вонью паленой шерсти — языки пламени лизали обезьяну-муравьеда, приготовляемую по-походному, на вертеле. Выпотрошенную, но не ободранную, с головой, лапами и хвостом. Внутренности ее, завернутые в пальмовые листья, доходили в углях.
У костра сидели двое: пожилой немец Курт Циммерман и светловолосый юноша лет двадцати. Вообще-то ему было только шестнадцать, но — крепкий, широкоплечий, рослый — он выглядел куда старше своего возраста. Оба молчали. Юноша, подпирая щеку, уставился на огонь, мужественное, с правильными чертами лицо его цветом напоминало бронзу.
— Ну, вроде готово. — Курт вытащил фляжку шнапса, местного, из сахарного тростника, ловко разделал обезьяну и, разрубив голову, жестом фокусника протянул юноше: — Ешь, Хорст. И хлебни, не стесняйся, сегодня твой день.
Нет ничего вкуснее запеченного обезьяньего мозга!
— Спасибо, учитель. — Юноша послушно приложился к фляге, сразу же закашлявшись, смутился и занялся едой. — М-м, превосходно.
В голосе его слышалась грусть.
— То-то, сынок. — Курт сделал добрый глоток, повторил и взялся за обезьянью ляжку, хорошо прожаренную, вкусом напоминающую дичь. — Когда еще тебе придется…
В прошлом Курт Циммерман носил мундир штандартенфюрера и был правой рукой Скорцени в школе Ораниенбаум, элитном университете для головорезов всех мастей. Теперь-то уж не секрет, что располагалась эта школа в охотничьем замке Фриденталь в часе езды от Берлина. Курсанты обучались там технике убийств и диверсий, прыжкам с парашютом и подводному плаванию, проходили психологическую подготовку, основанную на аутотренинге.
Форма уже не та, но ничего — научил Хорога и как людишек кончать, и как в лесу не сдохнуть, и как самому, если наступит край, быстренько свести счеты с жизнью. Хорошо научил. Все передал, ничего не забыл. Благо, ученик способный, лучший из всех. И вот он уезжает, завтра утром. Навсегда.
— Да, учитель, — Хорст, вытерев губы, вздохнул и потянулся к обезьяньей печени, завернутой в обуглившиеся листья, — мартышки в вечной мерзлоте не водятся.
Он уже знал, что путь его лежит куда-то на север, что ему предстоит дальнейшая учеба, а затем — служба на секретном фронте во имя великого рейха. Однако ехать не хотелось, отчаянно. Хорст за шесть лет привык к бразильской пампе, к суровой лагерной жизни, к товарищам и учителям, заменившим ему и близких, и семью. Здесь его научили бить птицу влет, от бедра, из парабеллума, ходить с охотничьим ножом на ягуара, добывать из одних лиан воду, из других — лекарство, из третьих — смертоносный яд кураре. Девушки-индианки, привозимые на вертолетах, сделали из него мужчину, жизнь, полная опасностей, закалила характер, а умудренные учителя, восторженные убийцы, привили вкус ко всему оккультному, овеянному романтикой средневекового изуверства. Вечерами в отсветах костров ветераны рассказывали об обществе Туле, название которого происходит от легендарной северной земли, открытой Пифеем около трехсотого года До нашей эры и считавшейся, подобно Атлантиде, магическим центром исчезнувшей цивилизации. Говорили о таинственном институте Анненэрбе — «Немецком обществе по изучению древнегерман-ской истории и наследия предков», о замке Вевельсбург и его ритуалах, показывали серебряные кольца «Тотенкопфринг» и священные кинжалы, а кое-кто и почетные мечи. А внимавшие им юноши в мечтах своих безжалостно погоняли время — ах скорее бы, скорее бы восемнадцать, когда разрешат наконец надеть свой первый черный мундир! И вот — надо уезжать…
— Ты, смотри, не дрейфь, сынок, покажи себя там. — Курт сделал мощный глоток, потряс пустую фляжку. — Пусть все знают, что тебя учил Курт Циммерман… Бог даст, еще и в Шангриллу попадешь…
Похоже, шнапс местной выгонки не такой уж и скверный, бьет по мозгам не хуже мюнхенского.
— Куда, куда, учитель? — Хорст перестал жевать. — Вы сказали, в Шангриллу? Но ведь это же миф, сказка?
— Конечно сказка, сынок, конечно, я пошутил, — мигом протрезвев, Циммерман фальшиво улыбнулся, глянул на часы. — Ну все, довольно болтовни! Эй, курсант Лёвенхерц! Встать, марш в казарму и через сорок пять секунд отбой! И не проспи, сынок, самолет ровно в девять.
Он глянул вслед сорвавшемуся с места Хорс-ту, тяжело вздохнул и покачал убито головой — и хорошо бы ты, сынок, забыл мою брехню про Шангриллу, чего только не наплетешь с пьяных-то глаз…
Андрон (1976)
Две недели промаялся Андрон в больничке, однако закосить удалось лишь весенний призыв. В ноябре цепкие лапы военкомата взялись за него мертвой хваткой.
Андрон решил — надо сдаваться. Сам, порезав голову, обрился наголо, одел чего похуже, взял харчи и, категорически запретив провожать себя, поехал зайцем служить отечеству.
Около военкомата жизнь кипела ключом. Шумно волновалось людское море, хмельное, разношерстное, похожее на стадо. Кто-то песни орал и гитару терзал, кто-то лихо выламывался в плясе, только за бесшабашностью и куражом угадывался мрак тоскливой безысходности. Молодцевато стучали каблуки, с сорокоградусной удалью звенели стаканы, женщины, всхлипывая, пускали слезу, что-то говорили дрожащими губами. А над толпой, над людскими головами, метался командирский, усиленный мегафоном голос:
— Первая команда! Кругом! По автобусам!
Никакой интонации, никакого выражения — сталь, сталь, сталь.
«Ну базар-вокзал. Словно баранов на убой», — Андрон прерывисто вздохнул, сплюнул и вдруг увидел мать — Варвара Ардальоновна, стоя у стены, тихо плакала и, не отрываясь, вглядывалась в толпу.
«Эх, мама, мама», — Андрон смешался с толпой, нашел свою команду, забился в автобус, в горле у него залип горький отвратительный ком.
Потом тронулись. Автобусы колонной потянулись по Стачек, у станции метро повернули к Обводному и набережной, мимо объединения «Красный треугольник» — оно же «гондонная фабрика» — направились к Балтийскому вокзалу. Однако проехали и его, и Варшавский, остановились у храма Воскресения Христа, перепрофилированный еще давно в Дворец культуры имени Карла Маркса. Здесь призывников построили во дворе, тщательно пересчитали и приказали выложить из вещмешков все хрупкое и бьющееся. Кто достал флакон одеколона, кто термос с чаем, кто банку из-под майонеза с домашним винегретом. Следующий приказ был таков — поднять скарб над головой и бросить наземь. Сразу хрустнуло, звякнуло, кое у кого на глазах выступили слезы. В воздухе густо запахло водкой.
После предварительной проверки на вшивость призывников загнали в кинозал. На сцене суетились военные, командовали, нервничали, орали, тасовали людские судьбы бездумно, словно колоду карт. Тут же неподалеку орудовал цирюльник, стриг всех на один манер. Под героя-конника Котовского, наголо.
Наконец очередь дошла и до Андрона. На сцену вышел капитан в фуражечке с малиновым околышем, быстро отобрал по списку двоих и, кашлянув, выкрикнул напоследок:
— Милентьев! Милентьев! Эй, Милентьев! Никакого ответа.
— Что за черт. — Капитан выругался, спустился со сцены и медленно, как бы соображая, что к чему, двинулся по боковому проходу. — Недокомплект, бля, недокомплект.
Среди пьяной суеты он поймал мгновенный взгляд Андрона — трезвый, оценивающий, полный скуки и насмешливого интереса — и поманил его к себе:
— А ну-ка дыхни! Фамилия! Куда приписан?
— Призывник Лапин. — Андрон дыхнул, вытянулся, как учили, по стойке «смирно». — Определен в мотострелки, товарищ капитан. Образование среднее, комсомольский стаж три года.
— Три года комсомольский стаж? — щербато обрадовался капитан и, не сомневаясь более, решительно махнул рукой. — За мной! Как говоришь, фамилия-то? Лапин? Будешь третьим…
Будущность Андрона определилась — вместе с товарищами по несчастью он был посажен в фургон, и пассажирский «сто тридцатый» ЗИЛ весело помчался по осенним улицам. Все хорошо, только был он мерзких желто-голубых тонов, с отвратительной паскудной надписью «Милиция» по борту…