Семга, лососина, оленина, бобрятина, соленые грибы, икра, сквашенная особым образом, ядрено пахнущая гдухарятина. Духовитый, для своих, двойного гона самогон. Прозрачный как слеза, нежно отливающий янтарем. Да, хорошо жила тетка Дарья, не бедствовала: половицы покрыты краской, в окнах стекла хорошие, на рамах шпингалеты железные, колосники и печные дверки чугунные. Не изба — дворец.
— Здрасьте вам… — Из дальнего покоя вышла Анна, дочка тетки Дарьи, опустив глаза, устроилась на лавке, глянула на гостя равнодушно, словно те вороны на лабазе.
Хорст ее уже видел пару раз — так, ничего особенного, ни рыба ни мясо, нос картофелиной. Без изюминки девушка, без изюминки. На любителя.
— Прошу, Епифан батькович, к столу. — Мигом управившись, Дарья раскраснелась, утерла вспотевшее лицо и с улыбочкой усадила Хорста на почетное место. — Чем богаты, тем и рады. Как раз время ужинать.
Стол был на карельский манер, на длинных и широких полозьях, чтобы сподручнее было двигать по избе во время выпечки хлеба или мытья полов и стен. Сейчас же он стоял в красном углу, вот только икон за спиной Хорста что-то не наблюдалось. В пришествие Христа здесь не верили, так же как и в непорочное зачатие. А ели много, смачно и в охотку, даже Нюра повеселела и занялась с энтузиазмом жареным бобром. Не гнушалась она и самогончика, чокалась наравне со всеми. И не раз, и не два, и не три… А рюмок здесь не признавали. В общем, съедено и выпито было сильно, что развернулась душа и потянуло на разговор!
— Вот я, Епифан батькович, все давно хочу тебя спросить. — Дарья отставила глухаря и трепетно, с чувством стала наливать всем по новой. — Ты вот хоть и нашенский генерал, а нет ли у тебя случаем сродственника в Германии? Я ведь не так, не с пустого места спрашиваю. — Как-то затуманившись, она встала, сотрясая пол, прошествовала к комоду. — Шибко ты машешь на фрица одного, ох и ладный же бьи мужик, всем мужикам мужик. — Она с грохотом выдвинула ящик, порылась, пошелестела в бумагах и вытащила пожелтевшее фото. — Веселый был, все пел — ах, танненбаум, ах, танненбаум! А уж по женской-то части ловок был, дьявол, словно мысли читал!..
С фотографии на Хорста смотрел отец. Могучий, в шлеме нибелунгов, он словно изваяние покоился в седле, держа огромный, весом в пуд железный щит с изображением свастики. Сразу же Хорсту вспомнился рокот трибун, тонкое благоухание роз, исходящее от матери, свой детский, доходящий до самозабвения восторг. Он почувствовал холод руки Магды Геббельс, услышал ее негромкий, чуть насмешливый голос: «Да, Хорстхен, да, это твой отец». Господи, сколько же лет прошло с тех пор? Он больше никогда не видел своего отца одетым нибелунгом — в основном в черном однопогонном мундире, перетянутом портупеей, и фуражке с высокой тульей, эмблема — серебряный тотенкопф, мертвая голова. И часто в обществе огромного чернобородого человека с ме-фистофилевским взглядом — мать говорила, что это доктор Вольфрам Сивере, начальник засекреченного института, и что они вместе с папой ищут какие-то древние сокровища. И вот — напоминает о нем сквозь года. Выцветшее, пожелтевшее, с Смятым уголком и надписью по-немецки: «Дорогой Дарыошке, самой темпераментной женщине из всех, что я знал. А знал я немало. Зигфрид». Хорст с трудом проглотил липкий ком в горле.
— Как он умер? Когда?
— Утоп. — Дарья, бережно пряча фото, всхлипнула, и по щеке ее румяной покатилась пьяная слеза. — И катер ихний утоп, и гидраераплан, и палатки все посмывало в озеро. Аккурат перед войной. Говорила ведь я ему — не езжай на Костяной, плохо будет. С этим, как его, Пьегом-Ламаем [8]шутки не шутят. Как же, послушает он, такой-то орел. — В голосе Дарьи послышалась гордость, слезы моментально, будто были из чистого спирта, испарились. — Ты не думай, Епифан батькович, что раз мы люди северные, дремучие, так нам и вспомнить нечего.
Она вновь продефилировала к комоду и, покопавшись, извлекла книгу, при виде которой Хорст мигом протрезвел: это был «Доктор Черный», сочинение А.В.Барченко. Точь-в-точь такой же, как у шамана. Мало того, с размашистой дарственной надписью на титульном листе: «Дарье Лемеховой, моей музе, вдохновительнице и утешительнице, с любовью от автора. Кольский п-ов. 1922-ой год. А.В.Барченко».
Ну день сюрпризов! А Дарья между тем налила в одиночку, тяпнула и с усмешкой Клеопатры посмотрела на Хорста.
— Вот, профессор столичный нами не побрезговал, даром что совсем девчонкой была. Ласточкой звал, душенькой, коленки целовал и все такое прочее… Потому как была не жеманница какая затхлая, много о себе не понимала. Ты-то, кобылища, когда за ум возьмешься, с сокровищем своим расстанешься. — С внезапной яростью, рожденной самогонкой, она сурово глянула на дочь и вдруг что было сил ударила рукой об стол, так что подскочила с бряканьем посуда. — Где наследники, я тебя спрашиваю, внуки где? Кому это все? — Рука ее оторвалась от стола и сделала мощное кругообразное движение. — Советской власти? Уполномоченному, суке? А?
Дочка мирно уписывала варенье — какие могут быть ответы с набитым ртом.
— Странно, — нарушил затянувшуюся паузу Хорст. — И у шамана есть такая же. Вы что же, может, знали того?
В самую точку попал.
— Знала ли этого шаманского пса? — Праведный материнский гнев нашел-таки достойную цель. — Да через эту образину патлатую вся моя жизнь, можно сказать, пошла сикось-накось. Мы больше года с ним были в экспедиции. Он проводником, я кашеваром, что делить-то? Ладили. А потом Лександр Васильич, то есть товарищ Барченко, то ли откопал чего, то ли узнал, и проклятый тот шаман все его бумаги отвез на Костяной, к Шаман-ели, под охрану духов. Так и сказал: «Не вашего ума дело. Не пришло еще время». А на Лександру Васильича навел заклятие-морок, мол, забудь все, что знал, не твое. Ну тот и забыл — и что коленки мне целовал, и что лапушкой звал, и что в столицу за собой манил. Уехал не в себе, а мне оставил вот, — Дарья порывисто вздохнула и кивнула на Нюру, — подарочек. Я, конечно, не сдержалась тогда и к шаману — ах ты, старый пес, такой-сякой. А он мне — рот закрой, а то срастется. Он как пить дать и немчуру-то утопил, чтобы только на Костяной не попали. Ох хорошо, что преставился, прямая дорога ему в Рото-Абимо. Черти, Рно, с него сотую шкуру дерут.
Она еще говорила что-то, но Хорст только вежливо кивал и слушал вполуха. Он внутренне дрожал от возбуждения — напасть на след материалов Барченко, вот так запросто, за кружкой самогона!
— Так, значит, увез на остров, к Шаман-ели, под защиту духов? Потому что еще время не пришло? Ну и ну, — крякнув, Хорст вытащил моченую брусничину из чашки, сунул в рот, скучающе зевнул. — И что же они, эти духи, теперь никому проходу не дают?
— А кто и раньше-то по своей воле на Костяной совался? — Дарья оглянулась, и в голосе ее, недавно разухабистом и пьяном, скользнула настороженность. — Души заборейские тревожить? Только нойды плавали туда по своим делам… Э, постой, постой, как же это я сразу не докумекала. — Она прищурилась, словно при подсчете денег, и уже не пьяно — оценивающе воззрилась на Хорста. — Тебе ведь, Епифан батькович, на остров надо… Ну да ладно, то дело генеральское, а мы люди маленькие. Только ведь на Костяном тебе не быть, духи не дадут, жертва им нужна. А мне, Епифан батькович, наследник нужен, страсть как нужен, внук. Так что давай, может, столкуемся полюбовно, баш на баш — я тебе Нюрку даю на остров девкой, ты мне ее возвращаешь бабой с начинкой, ну а первинками ее пусть эти пользуются. — Она ткнула пальцем куда-то в потолок, перевела взгляд на дочь. — Ну что, кобылища, поедешь с Епифаном батьковичем поневеститься? Когда у тебя кровя-то были?
— Идут еще. — Нюра, отхлебнув, поставила кружку с чаем, блеклые, невыразительные глаза ее быстро набухали влагой. — Почти пришли. Ой, маменька, что-то боязно мне…
— Вот и ладно, через недельку и тронетесь, как раз лед сойдет, — веско произнесла Дарья не терпящим возражения тоном. — Перевозчиком Васильева возьмем, пусть свой должок отрабатывает, ну а уж куда заруливать, Епифан батькович чай разберется. дурацкое дело не хитрое. — Она снова глянула на дочь, но уже сурово, по-матерински. — Ну все, иди спать, нам с Епифаном батьковичем еще поговорить надо.