Потом было перетягивание каната, и поднятие тяжестей хоботом, и переступание через лежащих на земле слуг, и обильный вкусный ужин, и бессонная ночь, и тревожные сны, пришедшие под самое утро. А утром Тонг Ай вывел слона из дворцового слоновника и повел его в последний раз по улицам Читтагонга. И снова были цветы и песнопения, толпы читтагонгцев вышли провожать священного Цоронго Дханина Третьего, коему так мало суждено было прожить при дворе Кан Рин Дханина, всеараканского государя, полубога-получеловека.
Трое чужестранцев, ненавидимых слоном, сопровождали шествие, и – о ужас! – когда окраины Читтагонга остались позади, Цоронго Дханин почувствовал, что они преследуют его, едучи на другом слоне. Да, именно так, Тонг Ай ехал на Цоронго Дханине, а следом шел обычный серый слон, на котором восседали чужестранцы. Нет, не напрасно он еще при первом знакомстве с этими нездешними двуногими понял, что от них следует ожидать чего-то очень недоброго. Ведь так оно и получилось. Никаких сомнений теперь уже не оставалось – именно они устроили разлуку с Ньян Ганом, именно они увели его прочь из райского Читтагонга, именно они разрушили его счастливую жизнь при дворе араканского государя. Вот какие!
Он шел, неся на себе Тонг Ая, и все больше осознавал, что жизнь его отныне кончена. Тупое равнодушие, так часто сопутствующее горю, навалилось на него, и он смирился с тем, что после очередного привала один из чужестранцев, самый молодой, залез ему на загривок и теперь ехал вместе с Тонг Аем. Так они шли день за днем, уныло и беспросветно, и сердце слона никак не давало сбоев, а разум никак не повреждался, и не наступало бешенство, которое позволило бы слону сбросить с себя иго покорности двуногим и сбросить с себя самих двуногих, и бежать, бежать, бежать – прочь от них, в глубокие дебри, найти других слонов и забыть о Ньян Гане, о его предательстве, вольном или невольном.
Безумие не приходило, и надо было смиряться с тем, что отныне жизнь его превратилась в долгий и бесконечный ход, размеренный и ежедневный. И как ни странно, постепенно слон стал привыкать к этому нескончаемому путешествию, стал находить какие-то радости и развлечения.
Радости?.. Развлечения?.. Да-да. А что ему оставалось делать, если ни смерть, ни безумие не слышали его призывов? А по мере пути менялись местности, виды, пейзажи, растительность.
Долгая задержка получилась, когда надо было переплыть широкую реку, а серый слон все никак не мог уяснить, что от него требуется перебраться на другой берег – слишком уж широкой была эта река, он такой отродясь не видывал. Как, впрочем, и Цоронго Дханин, но, в отличие от серого, белый слон был понятливее, и к тому же Цоронго Дханин готов был сейчас не то что в широкую реку, но и в то болото влезть, в котором когда-то тонул вожак стада.
Наконец переправились и шли дальше. Несколько дней гостили в каком-то большом городе, почти таком же большом, как Читтагонг, и снова шли дальше. Пробирались сквозь густые джунгли, переплывали через реки, и снова шли дальше. Останавливались в шумных городах, где толпы зевак глазели на Цоронго Дханина, но почему-то не воспевали его и не оказывали должного приема. Миновали джунгли и вот уже долго, очень долго шли по голой местности, и Цоронго Дханин удивлялся – оказывается, есть такие страны, где совсем ничего не растет. Ветры пустыни овевали его светло-серую шкуру, давно не знавшую тамариндовой воды и оттого потемневшую, но все же отличающуюся от шкуры второго слона, на котором ехали взрослые чужеземцы вместе с поклажей.
И очень, уж очень долго шли они по голым землям и переходили через голые горы, а рек здесь почти и не было, но Цоронго Дханин и с этим смирялся, понимая, что отныне в его жизни все будет хуже и хуже, а посему надо радоваться самым мелким прелестям этой сужающейся жизни. И в конце концов терпение его вознаградилось – они пришли в страну чудесных лесов, почти таких же, как на берегах родной реки Иравади. И потом шли горными тропами, проходили через перевалы, и все это было необычайно интересно, и все это помогало отвлечься от мыслей о Ньян Гане, забыть о его предательстве, вольном или невольном. И они спускались с гор и вновь поднимались в горы, и это была его новая жизнь, хотя он и знал отныне, что ни к чему не нужно привыкать, ибо рано или поздно в мире все кончается, все минует – горе и радость, любовь и ненависть, отчаяние и счастье. Он даже и к проклятым чужестранцам почти привык и простил их.
Да что с них взять? Пускай!
И вот наконец пришли они в очередной большой город, красотою своею отличающийся от других городов, коих уже в достатке довелось перевидеть Цоронго Дханину. И снова были улицы, заполненные зеваками, которые по-своему приветствовали белого слона, громко выкрикивая:
– Фихл Абьяд! Фихл Абьяд! Фихл Абьяд!
Багдад бурлил и шумел, встречая белого слона, слух о приближении которого вот уже четыре дня будоражил умы багдадцев. Бенони бен-Гаад, сидя вместе с Тонг Аем на загривке Цоронго Дханина, взирал на ликованье толпы, слушал приветственные крики на арабском языке, грохот барабанов и бубнов, звуки труб, рожков, свирелей и флейт, и время от времени смахивал с глаз счастливые слезы. Самое длительное путешествие в его жизни заканчивалось, сваливалось с его плеч, растворялось в ярких лучах багдадского полдня, как скверный сон, и трудно было теперь поверить, что почти полгода назад он сидел в подземной темнице араканского царя Кан Рин Дханина, этого Йаджуджа-Маджуджа[52], этой косоглазой макаки, которая грозилась бросить его в пасть крокодилам. Его, представителя богоизбранного племени, живую ветку на цветущем еврейском древе!.. Вспоминая об этом, он от души сожалел, что не успел подбросить яду в чашу читтагонгского владыки.
Теперь-то приятно было вспоминать, как они сидели в гнилой темнице, ожидая своей участи, а тогда…
Ничуть не думал тогда Бенони, что мьяммы не посмеют казнить их и что Кан Рин Дханин испугается его угроз, как не верил он и в то, что проклятье Яхве падет на голову араканского государя, ибо и в Яхве тоже не верил, с усмешкой поглядывая на Рефоэла, непрестанно молящегося, чтобы бог Авраама, Иакова и Моисея, выведший Израиля из земли египетской, освободил их из узилища поганых мьямм. Молитвенные раденья Фоле оказались заразительными для Ицхака, который время от времени стал составлять компанию племяннику Моше бен-Йосэфа и тоже молиться об избавлении. За время совместных мытарств Ицхак успел влюбиться в Фоле, видя в нем образец поведения.
Старик Эпхо Ньян Лин исчез, унеся с собой угрозы, адресованные Кан Рин Дханину, и больше не появлялся. Прошел день, два, три, неделя, две недели. То отчаянье, то тупое и тоскливое равнодушие охватывало сердца узников. Не раз Бенони прибегал к единственному утешению, ставшему малоутешительным, – что не придется теперь выполнять обещание, данное Моше бен-Йосэфу, и убивать ни в чем не повинного Фоле… Постой-постой, а ведь…
– Послушай, Фоле, а мне твой дядя Моше говорил, что ты уклоняешься от веры наших предков и хочешь принять религию Шивы или Кришны. Разве не так? – спросил Бенони.
– Это было так, но теперь я снова уверовал в Яхве, – отвечал Фоле. – Он спасет нас. Надо только верить в Него.
– А если не спасет? – усмехнулся Бенони. – Тогда, значит, Его нет?
– Это будет означать только то, что вера была слаба, – ответил вместо Фоле Ицхак.
– А сможешь ли ты летать по воздуху, если очень сильно уверуешь, сын мой? – спросил Бенони.
Но ответа он не успел услышать, ибо в этот миг двери узилища распахнулись и пленников стали выводить из темницы. Их привели в одну из комнат дворца, принесли им чан с водой, дали помыться и выдали чистые одежды. Потом усадили за стол, на котором одно за другим стали появляться благоухающие яства.
– Кажется, Яхве услышал ваши молитвы, – вымолвил Бенони. До этой минуты никто из них не мог проронить ни слова, боясь спугнуть дивный сон.
– Разве ты не в состоянии допустить это, отец? – откликнулся Ицхак. – Если очень сильно уверовать, то и летать можно.