Я лежал меж ними, подобный стальной реке, и небо отдало мне синеву. Она приподнялась на локте правой руки, а кисть левой, на цыпочках указательного и среднего, пошла по траве зеленого плаща к воде моего лезвия. Дважды едва коснувшись холода, как касалась ступней воды, пока мы с Владыкой хранили Ее, она пошла будто вброд, и на миг я поверил, что я вода, но на четвертом шажке указательный скользнул, Она вскрикнула, и Он сквозь сон отозвался на Ее голос. Вскоре Она заснула, как спят их дети — с пальцем во рту, и задремал я, с засыхающей кровью на лезвии. Пятый Владыка не вытер меня — едва глянув, вбросил в опустевшие ножны, слишком свободные для меня: в них жил тяжелый меч, под стать руке. Заметил ли он Ее кровь? Теперь я думаю — да.
Комментарий от кошки. Как прросто, как все прросто. Ведь ты поверил им тогда, Маррк?
Зато теперь в какой покой не забеги — у всех мечи на ложе. Кухарка поссорилась с кучером и храпит возле него на соломе, отделившись тесаком, — как у королей.
Ларец и Рубашка:
Я реликварий. На моей крышке серебряная длань, и вьется виноград, и в четырех углах поют четыре райские птицы, а глаза у них аметистовые, оный же есть камень епископов. Я помню неспешные руки святых братьев, что выглаживали дощечки драгоценного красного дерева и полировали серебряные чеканки, собирали их воедино, неустанно и терпеливо. Я помню, как меня, нового, сверкающего, осмотрел сам настоятель Эдельберт. Среди всех реликвариев я был наибольший и наилучший: крупные несверленные жемчужины украшают меня, и дерево мое сварено в лучшем масле и натерто душистым воском. Меня выстилали лучшим лиловым шелком, но то, что я должен был вместить, было несказанно прекраснее лилового шелка, серебра и прозрачных аметистов. Я, пахнущий медом, маслом и ладаном, жаждал заблагоухать иными, неизреченными ароматами. Святые братья готовили, украшали и очищали меня, чтобы однажды доверить моим недрам честные нетленные мощи — ладонь святого Урия, исповедника и милостивца. Серебро сияет даже в бессолнечный день, светлая длань на моей крышке соразмерна и изящна. Изнутри же я полон скверны. Я лжереликварий, потому что храню лжесвятыню. Уж лучше бы меня сделали простым сундуком, и распутные девки прятали бы в меня свои юбки, промокшие от пота и любовных соков.
Моя госпожа не совершала греха. Они раскалили железо до вишневого цвета, а госпожа подняла его бестрепетно, как взяла бы розу. Железо опалило мои льняные нити, на моей груди отметина, а ее прекрасные руки остались нетронутыми. Ее грудь была тверда и холодна, когда она наклонялась к железу. Моя госпожа не совершала греха. Это Марк совершил грех, принудив ее к свадьбе. Она молода и прекрасна, а он стар и зол. Все рыцари знают его как человека коварного и недоброго, мужчины из свиты короля Артура говорили об этом и горевали, что столь прекрасная дама обвенчана с ничтожнейшим из рыцарей. Железо было раскалено до вишневого цвета!
Руки распутницы остались чисты, но рубаха ее смердит. Я пропах изменой, горелой тряпкой, мертвой кровью и ложной клятвой. Если она чиста и невинна, почему на ее рубахе запах двух вожделеющих мужчин? Почему ее рубаха пахнет крысой? Мощи праведников благоухают, и я хотел бы проникнуться этим небесным ароматом, в котором нет ничего земного и нечистого. Но пропитался плотским запахом, и эта вонь, въевшаяся в меня, преследует меня везде. Сквозь пелену этой вони мне кажется, что серебро на моей крышке и стенках покрывается зловещей патиной, аметисты потускнели и чеканки выглядят убого и грубо. Брат Губерт, полировавший мои доски и натиравший меня воском, брался за работу, даже не омыв рук после постыдного самоублажения, и помыслы его были далеко не праведными. Вещь чувствует, о чем думает мастер, творя ее. Настоятель Эдельберт не раз стыдил брата Губерта за приверженность к дурному рукоблудию, но всякий раз прощал своего лучшего краснодеревщика. И серебро мое не цельное. На задней стенке лишь тонкие листки серебра лежат поверх грубой меди. В обители недостало серебра, а заканчивать работу надо было срочно. Маркусу Рексу потребовался реликварий, специальный гонец был послан в обитель, и выбор пал на меня.
Бароны в Корнуолле одеты как свинопасы, а король — как бароны. Бароны в Корнуолле во всем подобны свинопасам, а те — своим свиньям, а Марк царит над ними. Не король Марк купил меня для госпожи. Отшельник, лесной старец, подарил Изольде пурпурное платье, и плащ, и сорочку из шелка, и меня, — она надела меня на свое блистающее золотом тело. Не белорукой и белоплечей была королева, но смуглой, как орешник, как лесной дух, как старинная бронза. Так говорил Тристан. Год жизни в лесу истребил ее прежние одежды и позолотил ее прекрасное лицо и руки. Отшельник, лесной человек, принес ей обновы.
Моя госпожа заливалась смехом, гладя меня ладонью. Она сказала: «Из всех моих рубашек, от первой, крестильной, эта — белейшая. Ибо никогда еще не видела я рубахи белее моей кожи, а эта — такова». И когда моей госпоже пришла пора выйти на пытку, она почтила меня своим выбором. Меня, белейшую из своих одежд. Их любовь сверкала ослепительней золотого шитья на грубой дерюге. Дерюге серой, как жизнь в Корнуолле. Однажды они все поймут. Они увидят золотое шитье. Они не смогут не заметить, что моя госпожа воистину святая. Они поклонятся мне.
Маркус Рекс! Ты был женат на распутнице и тем самым потворствовал ей. Ты не отослал ее к отцу и матери, ты не швырнул ее, как кость, тому псу, что покусился на нее. Ты привлек ее к себе на ложе и тем осквернил себя и свое королевство. Но зачем ты обездолил меня? Зачем ты заставил меня исполниться той же скверны? На моей крышке чистая серебряная длань. Во мне — паленая рубашка шлюхи, пропахшая крысой. Почему железо не казнило ее самое за бесстыдство? Она должна была визжать и корчиться, ее рукам полагалось покрыться волдырями от ожогов, волосам ее надо было бы вспыхнуть и завонять паленой шерстью. Бога нельзя обмануть. Божий суд — справедливый суд. Бог казнил ее рубаху. Почему железо не спалило ее лживых рук? Почему в меня насильно впихнули лживую реликвию?
Комментарий от кошки. Сколько спеси в этой паленой тряпке! Наш двор ей нехорош, бароны как свинопасы, король как бароны. Интересно, где она успела наглядеться на других корролей, крроме как там, у рреки.
Говорят, Она сняла плащ, и платье, и блио у самого костра, потом выхватила из огня раскаленную полосу, пронесла пять шагов и отбрросила — невредима плотью, но в сожженной сорочке.
А вечером, на пиру, король Артур, и вассалы его, и наши вассалы — все смотрели на нее так, будто Она сидит только в сорочке… Маррк не позволил ей надеть платье, Он укутал ее своим плащом — в мягкое пурпурное сукно навсегда въелся запах окалины и паленого холста Никогда больше мне не спалось на этом плаще спокойно. Он теперь совсем старый, но я лягу на его край, и потянусь всеми лапами, и засну, и… Маррк? Прикажи сшить мне подстилку из этого плаща.
Он вел ее в свои покои, обняв за плечи, и, когда я метнулась ей под ноги, поддержал, сказав: «Смотри, даже кошка рада тебе». Я была зла, так зла!.. У тебя скверный нюх, Маррк. Даже поглупев от бешенства, я чувствовала извечный запах вранья от нее и свежий запах двух мужчин от рубахи. Ты обнял ее сейчас, а Мальчик — там, на берегу; я вижу его запах под запахом горячего железа, как вижу запах крысы в темном углу.
Она стояла, прямая, как деревянная святая в церкви, и мой Маррк, опустившись на колени, целовал ее плоский живот. Снятую рубаху Он разложил на кресле, расправив подол, темная полоса перечеркивала грудь, и точно в середину этой отметины я швырнула свою крысу — хороший вепррь, Маррк?
Меч Марка:
Узница ушла навсегда, а теперь я и сам узник, я сразу понял, что Служение окончено, когда Владыка оставил меня в ножнах. Это была не первая ночь без нее, но ощущение бесцельности существования заполнило меня. Неужели когда-то я проклинал эту Службу? Ночь за ночью ложился я меж ними — Страж и Охранитель, ежеминутно ожидая нападения, не позволяя себе даже той чуткой дремы, в которой пребываем мы от боя до боя, готовясь принять руку Владыки в момент, когда движение воздуха слева по моему лезвию подскажет: началось. Я знал: мы заложники во вражьем стане, за-Лож-ники? нет — на-Лож-ники, а не супруги, и за границей меня на ложе враждебная кровь, ядовитое дыхание, смерть, влитая в целую пока кожу, опасное тепло, которое в моих силах отнять, но с каждой ночью уходила моя готовность, потому что не было атаки. Лишь один раз она протянула высоко надо мной свою узкую руку я бы не достал и края рукава вышитой сорочки — и положила ее на грудь Владыки. Я почти ощутил тепло его ладони на эфесе, но, не коснувшись меня, он перенес ее руку через границу, осторожно, как спящую змею. А еще, помню, когда он стоял у окна, она оставила меня на ложе одного и подкралась к нему сзади — ее руки слишком слабы, чтобы задушить его, но, кажется, она попыталась, — он обернулся в кольце ее рук и разжал кольцо так, будто оно было из горячего железа, растянув ее руки, как перекрестье моей рукояти. «Никогда-никогда?» — спросила она, и мягко высвободила руки, и, отвернувшись, подняла их к затылку, и стала вить волосы в узел — такой тяжелый, что голова ее всегда чуть запрокинута назад. Тогда я понял, что Служение мое бессмысленно, что я не Оружие и Защита, а лишь барьер, формальная граница, меловая черта, — сила не в моей трижды закаленной стали, а лишь в том почти беззвучном «никогда», произнесенном в ее белокурый затылок.